Потому что именно от этого зависело, что он должен и чего не должен впредь делать.
Ему нужно было примириться с самим собой; и он старался сделать это. Он видел два пути для достижения такого примирения. Можно было признать себя виноватым и пообещать самому себе тем или иным способом искупить вину, и впредь поступать совершенно иначе. Но можно было и наоборот: раз и навсегда сказать себе, что все произошло именно так, как только и могло, и должно было произойти, что его личная вина во всем случившемся была не большей, чем вина топора, которым рубят головы; ручку топора в данном случае сжимали и все его многочисленные предки, установившие и выполнявшие такой порядок, и бесчисленные современники, которые этот порядок принимали и одобряли, – а следовательно, виниться было не в чем и нечего искупать. В таком случае не следовало искать никаких новых путей, но двигаться по проторенной дороге до тех пор, пока не пробьет и его последний час.
Этот второй вариант был проще и в чем-то даже приятнее: в нем была, самое малое, полная ясность. Во всяком случае, так казалось с первого взгляда. И, наверное, Рубину Власти потребовалось бы минимальное время, чтобы справиться со своими переживаниями, если бы не кое-какие несовпадения, на которые он при всем желании не мог не обращать внимания.
Первым, что заставляло его вновь и вновь возвращаться к своей позиции, к ее выбору, была схватка с гвардейцами. В отличие от дипломатов, Изар прекрасно понимал разницу между ритуальным бряцанием шпагами и серьезной дракой, когда тебя хотят убить. Он не сомневался в том, что это было покушение, но пока еще не мог понять: кто и зачем его организовал. Значит, существовали в Ассарте какие-то силы, о которых не предупредил его ни отец, ни кто-либо другой.
Вторым же являлось чисто интуитивное ощущение того, что в Державе что-то идет не так, как нужно, как должно бы идти. Не поняв того и другого, считал он, нельзя было предпринимать никаких серьезных шагов. Об этом он и думал днями и ночами, не покидая Летней Обители Властелинов, где находился вдвоем с грустной Ястрой, не считая, разумеется, прислуги и охраны.
…Он лежал в постели, но не спал, когда ему доложили, что его просит незамедлительно принять Ум Совета для важной беседы.
3
Женщина, с которой мы не раз уже встречались в былые времена, стояла на опоясывавшей дом галерее и, опершись локтями о балюстраду, глядела в небо – густое, южное, цвета индиго, в котором, однако, не было солнца, хотя все вокруг заливал июньский, утренний, животворный свет. Пахло цветущими травами, и казалось, размышлять там можно было лишь об одном: о прекрасном чуде жизни, не прерывающейся даже и тогда, когда завершился твой планетарный цикл; нет, не прерывающейся, хотя и во многом меняющейся. Однако, судя по выражению лица женщины, по нахмуренному лбу, сведенным к переносице бровям, плотно сжатым губам, ее занимали совсем другие мысли.
Она была совершенно неподвижна, и никто не взялся бы сказать, как долго уже она стоит так: неподвижность – палач времени, она его уничтожает. Но вот женщина распрямилась – резко, как лук, у которого лопнула тетива; посмотрела по сторонам, топнула ногой, как бы в нетерпении. И решительно двинулась по галерее.
Она нашла Мастера наверху – там, откуда видны миры и пространства. Мастер смотрел в одно из них и чуть заметно покачивал головой, словно что-то отрицая, не соглашаясь с кем-то. На ее шаги он обернулся не сразу. Но обернулся все-таки, и на лице его возникла улыбка. Но, по мере того как женщина приближалась, – улыбка угасала, и на лицо возвращалось выражение озабоченности.
– Ну что? – спросила она кратко, как спрашивают, когда не может возникнуть сомнений в смысле вопроса. |