Изменить размер шрифта - +

   Разумеется, я хотел. Он вынес овчинный тулуп необъятных размеров и повел меня куда-то на задворки, в двухэтажный сарай. Внизу бродили козы, в клетках прядали ушами кролики, в углу белела поленница дров. А наверху, куда мы поднялись по приставной лестнице, хранилось сено — до потолка, как девятый вал.

   — Не раздеваясь, овчину на себя.

   Пчелинцев спустился вниз и ушел. Я лег на хрусткое сено. Видимо, его аллергический дух скособочил мои мысли, придав им философский уклон. Я пришел к выводу, что людская жизнь есть совмещение времени, пространства и единомыслия.

   По принципиальным вопросам я с коллегами никогда не расходился. С женой наши взгляды и желания почти всегда совпадали. Как и с друзьями. Единомыслие было.

   Совмещались мы и во времени. Спят мои коллеги, нахлопотавшись в университете; спит моя жена, отработав в своем институте; спит профессор Смородин, вернувшись, скорее всего, из театра. И я сейчас усну.

   Вот пространство… Мы существовали в разных пространствах. Все они в городе, в квартирах, на кроватях. А я на хрустком сене у чужого человека. Почему же пространстворазъединило нас и никак не может совместиться? Почему они, люди за сосняками, не захотели его совместить? Они виноваты или я тоже?

   Завитки овчины лезли в рот. Пахло цветами, летом. Внизу шуршали кролики. Одна из коз, видимо, козел наподдал рогами поленницу с непонятной мне целью. Кто-то прошагал по-человечьи…

   — Спишь? — спросил Пчелинцев.

   — Думаю. А ты что?

   — Забыл накормить козлищ.

   По скрипу лестницы я догадался, что он влез сюда и сел невдалеке на поперечную балку.

   — Все своей диссертацией бредишь?

   — В ней моя жизнь.

   — Ну и дурак ты, шишки-едришки, — почти ласково удивился Пчелинцев. — Твоя диссертация — в жизни, что сучок в лесу. Это в тебе карьеризм играет.

   — При чем тут карьеризм?

   — Не дело свое любишь, а продвижение в нем. Меня вот хоть лесным министром назначь, хоть сучкорубом на повале. Все одно, лишь бы в лесу.

   Я, любивший обосновывать свою точку зрения, с Пчелинцевым почему-то не спорил. Его суждения были неожиданны и обрушивались на меня, как лед с крыши. Да и какой тут спор: тишина, ночь, сенный дух, кролики шуршат…

   Все-таки я вяло не согласился:

   — Карьеристы хоть работают хорошо.

   — Веришь, что мертвецы возвращаются? — вдруг спросил он, видимо покончив с карьеризмом.

   — Как это возвращаются?

   — К нам, глянуть на покинутую ими жизнь…

   — Сомневаюсь.

   — А я не сомневаюсь. Землянская жизнь так хороша, шишечки-едришечки, покойники тут столько пожили, столько оставили, что нужно быть еловым дураком, чтобы хоть покойником, да не побывать на поверхности средь нас.

   Я непроизвольно засмеялся. Пчелинцев и внимания не обратил:

   — Карьерист хуже покойника. Он живой, а не радуется. Мысль о том, как бы чего добиться в жизни, саму-то жизнь и заслонила. Нету для него радости от солнца, от леса, от детей, от любви женской, от тарелки щей кислых… Вместо них должности. И выходит, что не покойник он и не человек, а еловая чурка.

   Я давно заметил, что знания еще не делают человека интересным. Мне попадались много видавшие, все знающие, хорошо информированные люди — и скулы от них воротило, как от лимона.

Быстрый переход