Изменить размер шрифта - +

Квартал был из новых. Между церковью святого Ни­колая и Баварской больницей не было ни одного здания старее двадцати лет.

В центре квартала — площадь Конгресса, обширная, обсаженная вязами. От нее лучами расходились широ­кие улицы с просторными тротуарами. На улицах было

так спокойно, что между булыжников пробивалась трава. А тротуары, не знавшие толчеи, были истинным продол­жением домов — настолько, что по субботам хозяйки тер­ли их метелками из пырея.

Заметь, что мы хоть и жили в этом квартале, еще не были там вполне своими, — сейчас поймешь почему. На улице Леопольда нам сдавали «ничью» квартиру — про­сто осталось немного пространства, не занятого под тор­говые заведения, и надо было как-то его использовать. Мы жили обособленно и если бы не переехали, то понятия не имею, с кем бы я там играл.

На улице Пастера мы, напротив, оказались обитате­лями определенного квартала, что в условиях Льежа поч­ти неизбежно означает — жителями третьего этажа.

И то еще случай помог. Большинство домов на нашей улице и вокруг было построено для определенных хозяев, по их вкусам и потребностям, чтобы они могли здесь про­жить всю жизнь и умереть.

Почти все дома были двухэтажные. Некоторые с бал­коном. Самые богатые, например для мирового судьи, — с застекленной лоджией. Это высший шик — чтобы же­нам буржуа было где посидеть вечером за шитьем или вышиванием, видя все, что делается на улице.

Однако некоторые домовладельцы пожелали доба­вить третий этаж — только непонятно было, что с ним де­лать. Вот так мои родители и сняли эти две комнаты на третьем этаже на улице Пастера. Не знаю, чувствуешь ли ты этот оттенок. На первый взгляд — не все ли равно, какой этаж. А ведь одно это способно изменить всю атмосферу детства.

Я сидел на полу между ножками перевернутого табу­рета, тяжелого деревянного табурета, мама чистила его с песком, и немного песка всегда приставало к дереву. Пол тоже оттирали песком. Как только мне в руки попа­дал гвоздик, заколка для волос, кусочек спички, я прини­мался часами выковыривать песок из щелей в полу, где он застывал, как замазка.

Окно было широко распахнуто, небо голубое. Мама гладила. Стук утюга, приглушенный тканью, ни с чем не сравнимый запах шипящего под утюгом влажного полотна...

В промежутках — другой шум, оглушительный, но все к нему настолько привыкли, что не замечают, позади нашего дома, в мастерской Кентена, молот бьет по железу.

Без четверти десять и без четверти три — взрыв прон­зительных звуков. Они подымаются, опадают, снова вздымаются, как волны: это отпустили на перемену пан­сионеров монастырской школы, на улице Закона, метрах в ста от нас.

Мой перевернутый стул — это, конечно, не стул, а тач­ка, тачка зеленщика, который каждое утро проходит по нашей улице, дуя в дудку и выкликая на местном наре­чии что-то вроде:

— Тошка цать пять тим кило.

Это значит: «Картошка двадцать пять сантимов кило­грамм».

Одновременно я играю и в другую игру. Это секрет, и я не выдал бы его ни за какие блага в жизни. Я при­стально смотрю в васильковую голубизну неба. Смотреть надо по-особенному, сразу не всегда получается. Но в конце концов на фоне кусочка неба появляется нечто не­материальное — бесцветные, но отчетливые очертания, удлиненные, но всегда по-разному, и кольчатые, как дож­девые черви. Они поднимаются, чертят зигзаги. Изред­ка на мгновение останавливаются, потом выходят из по­ля моего зрения. Долгое время я считал, что это ангелы.

А над красной черепичной крышей встает дрожащий пар, начинается неописуемое движение, приводящее меня в экстаз, и я таращу глаза, и в результате не могу раз­глядеть ни одного предмета, когда наконец перевожу взгляд внутрь нашей кухни.

Но самое главное, настоящее мое первое воспоми­нание — это мой первый друг, каменщик: я гордо зову его «мой приятель».

Быстрый переход