Разве рыжие евреи бывают? У тебя, дедуля, твой Кацман, какой был масти?
— Чернявый.
— А этот рыжий! Да и как еврей мог залететь в Л111?
— Здесь ограничений по национальности нет, — сказал я. — Это не КЕБ и не дипломатическая академия. Здесь пятый пункт не работает.
— Слышь, Лев Давидович, — осклабился Костя. — Тебе про свою беду надо в Тель-Авив стукнуть. Пусть тебя на нашего разведчика обменяют.
— Может, его за пьянку из евреев уже вычеркнули? — хрипло хохотнул Михайлыч.
— Это ты зря, — заметил Бывалин. — Евреи своих в беде не бросают. Да и алкашей среди них не бывает.
— Как это не бывает? — вскликнул Костя. — А это кто? Он ведь против своего еврейства не возражает. И правильно. Не бзди, Лев Давидович, самое большее через полгода тебя отсюда свои вытащат. Слиняешь за бугор, будешь косить под диссидента и срубать налево и направо баксы. Может я тебя ещё услышу по радио «Свобода», как ты вякаешь про наш родной ЛТП. Обещай, что и нас вспомнишь.
— А на хрена, пан-спортсмен, про нас вспоминать? — прохрипел Михайлыч.
— Тебе что, не хочется всемирной славы? — удивился Костя.
— Нам до радио «Свобода» не дотянуться, а Льву Давидовичу это вполне под силу.
На этот раз Бронштейн вскочил на ноги и, пылая возмущением, воздел к потолку сжатые кулаки.
— Вы меня достали! К моему великому горю, я не еврей и никогда им не был, как и все мои предки.
В палате воцарилось молчание. Лев Давидович обнародовал новость, которая всех нас смутила.
— Но почему ты Бронштейн? — удивился Костя. — С какой крыши на тебя свалилась эта фамилия?
— Это от деда. Он родился Стёпкой Шаньгиным, а, вступив в комсомол, стал Львом Давидовичем Бронштейном, то есть Троцким. И сына своего назвал Давидом и меня — Львом.
— Значит, фамилия у тебя не еврейская, а революционная, — глубокомысленно изрёк Костя.
— Выходит, что так, — обречённо вымолвил Лев Давидович.
— Ещё вопросы есть?
Через несколько дней на утреннем обходе капитан Попов, осмотрев меня, сказал, что с сегодняшнего дня нужно приступить к основному лечению.
— Я знаю, что вы мне хотите сказать, — предупредил он готовый вырваться у меня протест. — Что вы здоровы, что к водке вас не тянет и не будет тянуть. Увы, но это не так. Мы обязаны вам помочь выработать установку на отвращение к спиртному. Так что не обессудьте. В шестнадцать часов проведём первый сеанс.
Так началось то, о чём, и вспоминать не хочется. Каждый день в течение месяца я получал укол, потом брал в руки тазик и шёл в соседнее помещение, похожее на баню, где с отвращением выпивал полстакана водки и ждал, когда меня начнёт тошнить отвратительно воняющей слизью. Сердце моё трепыхалось по-лягушачьи, руки и ноги наливались то холодом, то жаром, и временами было так плохо, что, казалось, сама смерть опаляет своим дыханием душу, а водка пахнет могилой.
Курс лечения был целенаправленной дрессировкой, которую не выдержало бы ни одно животное, ни один даже самый сильный зверь. Но мы были людьми, и болезнь наша была человеческой.
Увильнуть от «рыгаловки» не было никакой возможности. Но внутренне я сопротивлялся всему, что со мной делали, и лишь громадным усилием воли подавлял в себе готовый вырваться наружу протест.
По ночам, когда от сердца понемногу откатывала тяжесть, я ощущал уже не приливы ярости, а тоскливую жалость к самому себе и ничем не заполненное чувство одиночества. Именно в эти бессонные часы я вёл безжалостный счёт всему, что со мной случилось в жизни, счёт всем своим поражениям и ошибкам, которые в конечном итоге загнали меня сюда, в зону изгоев. |