Они оба посмотрели на нее, и вслед за ними взглянул и я. Хотя день был
теплый, старуха, по-видимому, была поглощена одной только мыслью - о
затопленном очаге. Мне показалось, что она завидует даже стоящей на огне
кастрюле; и у меня есть основания думать, что она пришла в негодование,
когда этот огонь заставили служить мне, чтобы сварить для меня яйцо и
поджарить грудинку: я с удивлением увидел, как она один раз погрозила мне
кулаком, пока происходили эти кулинарные операции и никто на нее не смотрел.
Солнце светило в оконце, но она сидела, повернувшись к нему спиной, и
заслоняла огонь спинкой большого кресла, словно заботилась о том, чтобы
согреть его, вместо того чтобы он ее согревал, и следила за ним с величайшим
недоверием. Когда приготовление завтрака закончилось и его сняли с огня, она
пришла в такое восхищение, что громко засмеялась, причем смех ее, должен
сказать, был совсем не мелодический.
Я принялся за мой хлебец из непросеянной муки, за яйцо и грудинку,
запивая молоком из миски, и чудесно поел. Пока я еще наслаждался этим
завтраком, старая хозяйка дома спросила учителя:
- Ты захватил с собой флейту?
- Да, - отвечал он.
- Подуй-ка в нее, - ласково попросила старуха. - Пожалуйста.
Учитель сунул руку под фалды фрака, извлек флейту, состоявшую из трех
колен, которые он свинтил вместе, и тотчас начал играть. После многих лет
раздумья у меня сохранилась уверенность, что не было еще на свете человека,
который бы играл хуже. Он извлекал такие заунывные звуки, каких не
производило еще ни одно существо - ни натуральным, ни искусственным
способом. Не знаю, каковы были мелодии - если он вообще исполнял
какую-нибудь мелодию, в чем я сомневаюсь, - но влияние на меня этой музыки
выразилось сначала в размышлениях о моих горестях, так что я едва мог
удержаться от слез; затем я лишился аппетита и, наконец, почувствовал такую
сонливость, что не в силах был раскрыть глаза. Даже теперь, когда я
вспоминаю об этом, глаза мои слипаются, и я начинаю клевать носом. Маленькая
комнатка с открытым шкафом для посуды в углу, стулья с квадратными спинками,
и кривая лесенка, ведущая на второй этаж, и три павлиньих пера, красующихся
над каминной полкой, - войдя сюда, я задал себе вопрос, что подумал бы
павлин, если бы знал, какая участь суждена его наряду, - все это постепенно
уплывает, и я клюю носом и засыпаю. Не слышно больше флейты, вместо нее
грохочут колеса кареты, и я снова в пути. Карета тряская, вздрогнув, я
просыпаюсь, и снова слышится флейта, и учитель из Сэлем-Хауса сидит, положив
ногу на ногу, и жалобно наигрывает, а старуха, хозяйка дома, смотрит на него
с восхищением. Но и она уплывает, уплывает и он, уплывает все, и нет ни
флейты, ни учителя, ни Сэлем-Хауса, ни Дэвида Копперфилда, нет ничего, кроме
тяжелого сна. |