|
Да и стоит ли добавлять к естественным рамкам, которые нам предписывает обиход, рамки той или иной теории? Теории, равно как политические и религиозные убеждения, для писателя всего лишь стимул. У каждого они свои. Уитмен с полной правотой отказался от рифмы, для Гюго подобный отказ был бы безумием.
Судя по прочитанным гранкам этой книги, слепота выглядит в ней жалобнее, чем в моей жизни. Конечно, слепота – это заточение, но это еще и свобода, благоприятствующее выдумкам одиночество, ключ и алгебра.
X. Л. Б.
Буэнос-Айрес, июнь 1975 г.
Я
Невидимого сердца содроганье,
Кровь, что кружит дорогою своей,
Сон, этот переменчивый Протей,
Прослойки, спайки, жилы, кости, ткани —
Все это я. Но я же ко всему
Еще и память сабель при Хунине
И золотого солнца над пустыней,
Которое уходит в прах и тьму.
Я – тот, кто видит шхуны у причала;
Я – считанные книги и цвета
Гравюр, почти поблекших за лета;
Я – зависть к тем, кого давно не стало.
Как странно быть сидящим в уголке,
Прилаживая вновь строку к строке.
Космогония
Ни хаоса, ни мрака. Ибо мрак
нуждается в глазах, равно как звуку
и тишине всегда потребно ухо,
а зеркалу – в нем отраженный знак.
Ни космоса, ни времени. Ни бога,
что запустить из тишины бы мог
ночь первую, и – скатертью дорога —
безбрежный, вечный времени поток.
Еще не начала свое теченье
река, чьи воды мутит Гераклит,
что из веков к грядущему бежит,
что от забвения бежит к забвенью.
Страдание первично. Скорбный глас.
А после – вся история. Сейчас.
Сон
Когда полночные часы пробьют
великий час,
я отправлюсь дальше, чем загребные Улисса, —
в область сна, недоступную
человеческой памяти.
Из этих необъятных глубин я спасу остатки
того, что не сумел понять:
простейшие травы,
разных животных,
разговоры с покойниками,
лица, которые на самом деле суть маски,
слова древнейших языков
и порой ни с чем не сравнимый ужас
перед тем, кто дарует нам день.
Я стану всем или никем. Я стану другим;
и самого себя не узнавая, стану тем, кто увидел
этот другой сон, мою жизнь. И ее осужу
с улыбкой смиренной.
Броунинг решает быть поэтом
В краснокирпичном лондонском лабиринте
я вдруг понимаю, что выбрал
самое странное из человечьих ремесел
(впрочем, какое из них не странно, на свой манер?).
Словно алхимик,
ищущий в беглой ртути
философский камень,
я призван вернуть избитым словам —
этим игральным костям, гадальным монеткам —
чудесную силу времен,
когда Тор был богом и дрожью,
громом и заклинаньем.
На расхожем наречье дня
мне предстоит в свой срок рассказать о вечном;
заслужить почетную участь —
быть хоть отзвуком байроновской лиры.
Горстка праха, я должен стать нерушимым.
Если женщина примет мою любовь —
мои строки дойдут до десятого неба;
если она отвергнет мою любовь,
я обращу свое горе в песню,
горную реку, звенящую сквозь века. |