Шли молча, поторапливались, стараясь до темноты устроить себе схоронки на деревьях. Корова лежала в низочке, кое-как прикрытая ветками. Было жарко, и над тушей клубом клубились насекомые, в основном мухи.
— Так, ты лезь на берёзу, что чуть в сторонке, а я полезу на эту…
Залезли. Стемнело. Сидеть на ветке было жёстко, неудобно, меня клонило в сон, и я, устав бороться с комарами, привязал себя к дереву верёвкой и пытался не пропустить появление медведя.
Взошла огромная луна, и стало светло, как днём. Из леса доносились чьи-то тяжёлые вздохи, кто-то пробежал по опушке, ломая кусты, где-то рядом со мной поскрипывала какая-то птица.
Проснулся я от тихого голоса:
— Слезай, светло уже. Не придёт.
Я стал отвязываться от дерева, сбросил на землю телогрейку, на которой сидел, и вдруг услышал шум падения чего-то тяжёлого и истошный вопль. Я изо всех сил вцепился в берёзу. Наконец, повернул голову и увидел, что Шмаков с кем-то борется, яростно матерясь и размахивая карабином.
«Что же он не стреляет?» — мелькнуло у меня в голове.
— Да иди сюда, рохля! Не бойся! Ты посмотри, что эта тварь сделала!..
Между ног Шмаков топорщилось что-то небольшое и пернатое.
— Сова? И чего она бросилась? Сослепу, что ли?..
Но сова не только бросилась, но и вцепилась в икроножную мышцу Шмакова своей мощной лапой. Пришлось лапу отрубить, перевязать ногу и тащить его к телеге. Гену отправили в райбольницу, а я уехал домой.
В следующую субботу сижу в газетном кабинетике, входит Гена Шмаков, чуть прихрамывает, для форса держит в руке тросточку. Сел, закурил.
— Привет, медвежатник!..
— Привет!.. Мне в охотсоюзе лицензию подкинули на лося. Для учёных из сельхозакадемии нужно отстрелять. Поехали!..
— Нет, хватит с меня медведя!
Я не поехал, а Шмаков через три дня пришёл ко мне со свежей лосятиной и своими новыми стихами. Вечер провели весело и бездумно: время тогда было ещё не властно над нами. И на нас лицензии ещё не были выписаны в небесной канцелярии.
Симбирский старожил
— Вы, Николенька, ведь не местный, — сказал художник Панин, к которому меня привёл живописец Лежнин, ставя на стол бутылку шампанского, фужеры и вазочку с шоколадными конфетами. — А я, так сказать, волжский раритет. Родился в восемьсот девяносто пятом году. А род мой идёт с основания Симбирска. Все мои предки, можно сказать, художниками были по дереву, сиречь краснодеревщиками. Вот этот комод сделал мой дед в начале прошлого века. Наверно, и я пошёл бы по этой части, да моему отцу вздумалось отдать меня в гимназию.
— Это где Ленин учился?
— Он старше меня на четверть века, когда я учился, о нём никто уже не помнил. Но я о другом — о городе. Ему, я думаю, с самого начала было уготовано прозябание. И знаете почему? Другие города на торговле поднялись, они близко к Волге стоят. А у нас попробуй завезти товар на гору — трудно, а значит дорого. С другой стороны наш город был дворянским гнездом. Гончарова, конечно, читали? А из Обломова, какой купец? Здесь и сейчас мало кто поспешает… Да вы угощайтесь, угощайтесь…
— В последнее время Ульяновск на слуху, — сказал я, поднимая фужер. — Столетие Ленина и всё такое. Но меня не это сюда привело, я всегда хотел жить на Волге.
— Где тут Волга? — вспыхнул Панин. — Громадный и гнилой водоём! Вот в моё время это была действительно река. Ледоход на ней грохотал, как канонада. Мы, ребятня, да и взрослые, все на Венце, а какие были острова! Вот Чувич. Сейчас спроси, и никто не знает, что это такое. Это был громаднейший остров с заливными лугами, рыбными угодьями. |