|
– Прежде ему не было дела, – возразил Рене, – так что не пытайся меня ангажировать. Если финансы позволят, я отправлюсь в Петербург и сделаю предложение одной молчаливой синеглазой даме. Она примет меня любым – и как нищего прозектора Шкленаржа, и как облезлую старую перечницу.
– Есть ещё один человек, который рад будет видеть вас любым, – напомнил Цандер, – и он гораздо ближе.
– Думаешь, стоит сделать предложение герцогу? – рассмеялся Рене.
Цандер сдавленно хихикнул.
– Если же ты хочешь продолжать, – Рене сделался серьёзным, – все эти экзерсисы с перстнями и ядами, то я – не буду. Завтра, после оперы, я торжественно сложу с себя титул господина Тофана – и делите его с Морой, как вам обоим будет угодно. У меня есть свобода воли – в отличие от господ Мегид, например.
– А что не так с господами Мегид? – не понял Плаксин.
– У ангелов нет свободы воли, – пояснил Рене. – Они обречены вечно сеять смерть с крыши магистрата. А мне как-то надоело.
– Воля ваша, сиятельная милость, – отвечал Плаксин. – Мне-то вовсе не с руки продолжать, я должен вернуться к своей прежней службе.
– Роешь землю копытом?
– Соскучился по службе, – смущённо признался Плаксин. – Париж, гризетки – здорово, конечно, но пора и честь знать. Пёс всегда помнит, кто его хозяин.
– А фреттхен? – вдруг спросил Рене.
– Эти не признают хозяев, насколько я знаю.
Цандер посмотрел на Рене и понимающе усмехнулся.
Мора ожидал, что старая дева фройляйн Керншток окажется суровой сухощавой цаплей, а навстречу визитёрам выкатился розовощёкий жизнерадостный колобок в кокетливом, с лентами, чепце. Фройляйн Керншток приняла гостей в своей мастерской – здесь пахло краской и йодом, и солнечные лучи перекрещивались под высокими потолками, свет каскадом падал из стрельчатых окон, и картины стояли везде – у стен, на стульях, на мольбертах.
– Я помню ваши работы, фройляйн Мегид, – неожиданно густым голосом произнесла художница. – Наша договорённость в силе, и я готова принять вас, как только вы будете готовы.
Лёвка ошалел от обилия картин и от всей обстановки – кисти, тряпки, запах краски, растворителя, эта вся художничья атмосфера, пылинки, танцующие в горизонтальных лучах полуденного света, – и чихнул, и выронил папку со своими набросками. Наброски веером хлынули по полу.
– Будьте здоровы, юноша, – пожелала Лёвке фройляйн Керншток.
Лёвка вдобавок кашлянул, покраснел, как рак, и неловкими руками принялся собирать рисунки с пола. Мора не стал ему помогать и на Аделаису скосил глаза, мол, не надо.
– Это – ваше? – госпожа Керншток присела, неожиданно легко для своей сдобной округлости, и взяла из-под ног, из-под носка своей туфельки, два рисунка – господа Мегид на крыше магистрата и майолика в кирхе.
Лёвка, заикаясь, – от всегдашней борзости его не осталось и следа – промямлил:
– Моё, госпожа художник…
– Дайте-ка остальное, – госпожа художник хозяйским жестом взяла у него папку. – Вы прежде учились рисовать?
– Нет, – признался Лёвка, – я самородок.
– Самоуверенно, – оценила госпожа Керншток. – Вы черните и у вас обратная перспектива, как на иконах, но всё равно это интересно. Вы даёте характер – и у людей, и у вещей, а это, наверное, самое важное. Как вас зовут?
– Лев, – севшим голосом представился Лёвка и вдруг, словно вспомнив манеры Рене, припал губами к пухлой художничьей ручке. |