Ведь
маленький касталийский мир служил другому, большому миру, он давал ему
учителей, книги, методы, он заботился о чистоте его духовной деятельности и
нравственности, и он, как школа и как убежище, был открыт тому небольшому
числу людей, которым назначено было, казалось, посвятить свою жизнь духу и
истине. Почему же двум этим мирам не дано было жить в гармонии и братстве
рядом друг с другом и друг в друге, почему нельзя было пестовать и соединять
в себе оба?
Один из редких приездов мастера музыки пришелся однажды на ту пору,
когда утомленный и изнуренный своей задачей Иозеф с трудом сохранял душевное
равновесие. Мастер мог понять это по некоторым намекам юноши, но гораздо
яснее почувствовал это по его усталому виду, по его беспокойным глазам и
какой-то несобранности. Он задал несколько пытливых вопросов, заметил
уклончивость и скованность ученика, перестал спрашивать и, серьезно
встревожившись, пригласил Кнехта в класс, якобы чтобы показать ему одно
маленькое музыкальное открытие. Велев ему принести и настроить клавикорды,
он втянул Кнехта в рассуждения о возникновении сонатной формы, благодаря
чему ученик в какой-то мере забыл о своих заботах и, увлекшись, стал
ненапряженно и благодарно слушать его слова и его игру. Магистр терпеливо и
неторопливо приводил его в то состояние готовности и восприимчивости,
отсутствием которого был огорчен. И когда это удалось, когда мастер,
закончив беседу, сыграл в заключение одну из сонат Габриели (Габриели --
итальянские композиторы; Андреи (1520 -- 1586) и его племянник Джованни (ок.
1557 -- 1612), представители венецианской полифонической школы. Органисты
собора Сан-Марко в Венеции. -- Прим. перев.), он встал и, медленно
прохаживаясь по маленькой комнате, заговорил:
-- Много лет назад эта соната одно время очень занимала меня. Это было
еще в студенческие годы, еще до того, как меня назначили учителем, а позднее
мастером музыки. У меня было тогда честолюбивое желание представить историю
сонаты в новом разрезе, но вдруг пришла пора, когда я не только застрял на
месте, но и все больше стал сомневаться в том, что все эти
историко-музыковедческие исследования вообще представляют какую-то ценность,
что они действительно нечто большее, чем пустая забава для праздных людей,
мишурный, умственный, искусственный заменитель настоящей, живой жизни.
Словом, я должен был пережить один из тех кризисов, когда всякое учение,
всякое умственное усилие, всякая умственность вообще становятся для нас
сомнительны и обесцениваются и когда мы готовы позавидовать любому
крестьянину, работающему на пашне, любой гуляющей вечерком парочке, даже
любой птице, поющей на ветке, любой цикаде, звенящей в летней траве, ибо нам
кажется, что они живут самой естественной, самой полной и счастливой жизнью,
а об их нуждах, о трудностях, опасностях и страданиях мы ведь ничего не
знаем. |