Заключенные, списанные в Малый лагерь, могли вернуться через эти ворота только в качестве
трупа. Часовые имели право стрелять, если кто нибудь из скелетов попытается пройти в рабочий лагерь. Почти никто не пытался. Из рабочего лагеря
тоже никто, кроме дежурных, сюда не заходил. Малый лагерь не просто был на положении карантина – для остальных заключенных он как бы перестал
существовать, он был для них чем то вроде кладбища, на котором мертвецы еще какое то время продолжают бесцельно бродить, словно привидения,
шатаясь из стороны в сторону.
509 му была видна часть улицы рабочего лагеря. Она кишела заключенными, которые использовали последние минуты своего свободного времени. Он
смотрел, как они разговаривали друг с другом, собирались в кучки, расхаживали взад и вперед, и хотя это была всего лишь другая часть одного и
того же концентрационного лагеря, ему казалось, что он отделен от них непреодолимой пропастью, что эти люди, там, по ту сторону забора – что то
вроде потерянной родины, на которой еще сохранилась жизнь и причастность каждого к судьбе товарищей. Он слышал позади монотонное шарканье
башмаков. Ему не нужно было оборачиваться: он и так без труда мог представить себе мертвые глаза этих призраков. Они уже почти совсем не
разговаривали – только стонали или вяло переругивались друг с другом; они утратили способность думать. Лагерные шутники прозвали их
мусульманами. За то, что они полностью покорились судьбе. Они двигались, как автоматы, и давно лишились собственной воли; в них все погасло,
кроме нескольких чисто телесных функций. Это были живые трупы. Они умирали, словно мухи на морозе. Малый лагерь был переполнен ими. Их –
надломленных и потерянных – уже ничто не могло спасти, даже свобода.
509 й уже продрог до костей. Стоны и бормотание за спиной постепенно слились, превратились в серый, опасный поток: в нем легко можно было
утонуть. Это был соблазн расслабиться, сдаться, – соблазн, против которого так отчаянно боролись ветераны. 509 й даже непроизвольно пошевелил
рукой, повернул голову, словно желая убедиться, что он еще жив и обладает собственной волей.
В рабочем лагере послышались свистки – сигнал отбоя. Там, за забором, бараки имели свои собственные уборные и потому запирались на ночь. Кучки
людей на дорожках рассыпались, как горох. Один за другим заключенные исчезали в темноте. Через минуту все затихло и опустело. Лишь в Малом
лагере продолжалось печальное шествие теней, забытых теми, кто жил по ту сторону колючей проволоки, списанных, изолированных призраков –
последние крохи трепещущей от страха жизни во владениях неуязвимой смерти.
Лебенталь пришел не через ворота. 509 й увидел его неожиданно, прямо перед собой. Лебенталь наискось пересекал плац. По видимому, он проник в
лагерь где то за уборной. Никто не понимал, как ему удается незаметно ускользать из лагеря и так же незаметно возвращаться обратно. 509 й не
удивился бы, если бы ему сказали, что тот пользуется нарукавной повязкой старшего или даже капо.
– Лео!
Лебенталь остановился.
– Что? Осторожно! Там еще эсэсовцы. Пошли отсюда.
Они направились к баркам.
– Ты что нибудь раздобыл?
– А что я должен был раздобыть?
– Еду, конечно, что же еще!
Лебенталь поднял плечи.
– «Еду, конечно, что же еще»! – повторил он, словно недоумевая, чего он него хотят. – Как ты это себе представляешь? Что я – кухонный капо?
– Нет.
– Ну вот! Чего же ты от меня хочешь?
– Ничего. Я просто спросил, не раздобыл ли ты чего нибудь пожевать. |