Диана, божественная охотница, носила, конечно, более
удобную тунику и, пожалуй, поножи, вероятно, из темно-зеленой или
коричневой материи, как мое платье. Ее одежды упали...
- Я не понимаю ad imos.
- Imus - очень архаичное слово. Это превосходная степень от inferus,
нижний. Ad imos - до самого низа. Здесь, буквально - до самого конца ее
ног, что в переводе звучит не очень вразумительно. Слово использовано для
эмфазы: поэт поражен. Чтобы передать это, можно найти некоторые варианты,
скажем так: "Одежды упали к самым ее ногам". Смысл же - совершенно. Она
была совершенно обнажена. Продолжай, Питер. Не теряй времени.
- Вниз к ее ногам и действительно открыли...
- Была открыта, обнажена, явилась взору, как vera. Vera dea.
- Истинная богиня...
- Правильно. А как связано с предложением incessu?
- Не знаю.
- Питер, право, это досадно. Ведь ты же будешь учиться в колледже.
Incessu - значит "идя", "ступая". Поступью она была истинная богиня.
Поступь здесь надо понимать как манеру держаться, как стиль;
божественность - это своего рода стиль. Строки стихов преисполнены тем
сиянием, которое нежданно пролилось на Энея. Ille ubi matrem agnovit - он
узнал свою мать. Венеру. Венеру с ее ароматом амброзии, вихрем волос,
струящимися одеждами, розовой кожей. А ведь он видит только, как она
avertens, как она поворачивается и уходит прочь. Смысл отрывка в том, что,
лишь когда она поворачивается и уходит, он видит ее во всем ее блеске,
видит ее подлинное величие, видит, что она ему не чужая. Так часто бывает
в жизни. Любовь приходит слишком поздно. А дальше идут трогательные строки
- он кричит ей вслед: "О, почему, почему не дано мне коснуться тебя,
поговорить непритворно с тобою?"
На месте учительницы появилась Ирис Осгуд, девушка плакала. Слезы
катились по щекам, мягким и гладким, как бока породистой белой коровы, и
она, глупая, даже не вытирала их. Ирис была из тех дурочек, которые не
пользовались у нас в классе успехом, но все же, когда она была близко,
внутри у меня что-то дрожало. Ее полная, расплывающаяся фигура порождала
во мне смутные желания; чтобы их заглушить, я обычно отпускал шуточки,
давал волю языку. Но сегодня я был измучен, мне хотелось только приклонить
голову на ее глупость, как на подушку.
- Отчего ты плачешь, Ирис?
Сквозь слезы она пролепетала:
- Он порвал на мне блузку. Теперь ее хоть выбрось. Что я маме скажу?
И я увидел, что одна ее грудь, стекающая вниз, как жидкое серебро, в
самом деле обнажена до розовой сморщенной пуговки; я не мог отвести от нее
глаз, она казалась такой беззащитной.
- Не беда, - сказал я ей благодушно. - Ты на меня погляди. Рубашка
совсем разлезлась.
И это была правда: на груди у меня остались только лохмотья да
прилипшие кое-где красные нитки. |