Там, за сплетением ветвей, будто за колючей проволокой, на пеньке сидит согбенный человек – спиной сидит, лица нет, как нет пути ни вперед, ни назад. Наверное, он замерзает. Эту маленькую фигурку безумно, щемяще жаль, ее хочется перенести на теплую ладонь и вынести из беды, из безжалостного, бесконечного мира, такого холодного, пустынного, бездушного… И оттого, что нет лица, оттого, что в сумерки каждому кажется, будто это он, будто сумерки и холод больно сжимают его в объятиях, и остается только сесть и умереть.
Миниатюра так и называлась: «Отчаяние». Она висела на грязновато‑желтой кафельной стене подземного перехода. Рядом были еще картины: лодка в половодье, собака у ног читающей девушки (девушка казалась маленькой, а собака большой и алчной), памятник, облюбованный воронами…
Рядом играл на флейте долговязый очкарик, сидел в инвалидной коляске мальчонка без ног, торговала самодельными леденцами бабка. Какой‑то тщедушный человечек неопределенного возраста с козлиной бородкой и в шапке пирожком а‑ля «Никита‑кукурузник», в третий раз задержался у картин, остановил взгляд на них.
– Ваша, что ли? – спросил он у продрогшего парня в нейлоновой куртке.
– А то чья ж? – безразлично ответил тот. За целый день ему задавали этот вопрос бессчетно, но никто не купил.
– В руки можно взять?
– Берите, не в музее.
Мужчина снял перчатки, взял картину и поднес к тусклому люминесцентному светильнику.
– Талантливо. Н‑да, талантливо, – тряхнул бородкой ценитель и с прищуром посмотрел на художника. – Сколько хотите?
Ввернуть бы ему сакраментальное: «Талант не продается!» Ну, да чего ж пришел? Продается. Талант, леденцы, звуки флейты – все. Нужно было съездить на каникулы домой, купить кисть, холсты, багеты, мольберт. Нужно было в конце концов пить и есть и сменить эту куртку на что‑нибудь более теплое, а то так и окочуриться недолго.
– Семьдесят… – сказал парень не слишком уверенно и добавил: – …пять.
Это было новогодним подарком судьбы! Козлобородый покачал головой, подумал минуту и… водрузив миниатюру на место, принялся отсчитывать доллары из толстого бумажника.
– А не жалко? – улыбнулся меценат.
– Жалко, – признался художник. – Завернуть?..
Над этой миниатюрой он корпел месяца полтора. Чувствовал, что работа складывается, оживает, нравится все больше. Конечно, она предназначалась не для перехода.
«Продешевил, – с грустью подумал автор картины, глядя вслед Третьякову наших дней. – А у этого типа губа не дура. Хоть бы фамилию спросил…»
Шансов на то, что кто‑нибудь, увидев миниатюру, захочет отыскать ее автора, не оставалось, «пирожок» мог при желании выдать ее за свою. Парень сложил нераспроданное в потрепанную туристскую сумку, кивнул музыканту: стоять дольше не было сил.
«Нужно халтурить, старик! – убеждал он себя, торопливо удаляясь от перехода в сторону метро. – Халтурить! Тогда и торговля шибче пойдет. И жалко не будет. Сейчас без этого нельзя. Толпа все сотрет. Нынче ведь как: споешь, допустим, „Леха, Леха, мне без тебя так плохо!“ или „Ты зараза, отказала мне два раза“ – все о'кей. А ты, идиот, сидишь месяцами, выводишь, кодеры подбираешь, идеи реализовываешь… Кому они сейчас нужны, идеи?..»
Он спустился в метро – теплое, яркое, живое московское метро. За такую «галерею» нужно было платить.
Злости в художнике не было. Было отчаяние – то самое, что не продается.
В общежитие он вернулся затемно. От мороза горели уши, в животе не бурчало – играл сводный оркестр. Из кухни пахло жареной картошкой с луком. |