Евгений Семенович машет: «Отходите!» При таком волнении «Бравый» не может подойти, а мы не можем поймать на лету их девяностокилограммовую электропомпу. Оглушительно стрекочет на палубе наша мотопомпа, но вода убывает медленно.
— Евгений Семенович! — кричит в микрофон Клименченко, и голос у него встревоженный. — До Колгуева сорок миль. Сорок миль до Колгуева! Продержитесь?
Капитан машет рукой: «Отходите!» Того и гляди, волной положит на нас «Бравый». Мы остаемся словно бы одни. Нет, мы, конечно, не одни в этом бесноватом море: Кузьма только что передал с «Бравого»: «Следуем рядом» — тот самый друг Кузя, что читал мне Есенина на Дунае, на вилковских кладочках. В полутора кабельтовых за нами следует и одесская самоходка Вахтина: мало ли что. Волны бьют и бьют в скулу носа, который так и ходит вверх-вниз — «дышит», ведь его теперь тянут вниз и вода, и балласт. А что там у нас под донным настилом? Мы всё возимся и возимся под дождем, но где пробоины и сколько их, определить пока невозможно. Ребята молчат, наверно, в первый раз сегодня никто не шутит. Море покрывается странным красноватым налетом — это к рассвету. Вода в трюме все прибывает, и мы тоже давно промокли до нитки.
— Такие дела, мальчики, — говорит капитан. — Пойдем ко мне в каюту согреемся, а то заболеете. — Он достает спирт, выдаваемый перед уходом в Арктику на случай вот такого веселья. Мы садимся на стулья, на капитанскую койку. Пока Евгений Семенович разливает спирт, я засыпаю. Через час или два кто-то трясет меня за плечо: «Вставай. Чуть царствие небесное не проспал». Прямо перед нами низкий и точно ножом обрезанный западный берег Колгуева. Значит, продержалось судно: не переломилось и не затонуло. Продержался наш вконец разломанный и, говорят, всерьез тонувший рефрижератор. Мы дотянули эти сорок миль до берега, но в трюме уже на полтора метра воды, и ее многотонный груз продолжает ломать судно. Холодно и неприютно. Моросит все тот же холодный дождь.
Мы спускаемся в трюм. Вода. Настил вспучен, перекошен. «Рыбины» с пола и какой-то мусор плавают по трюму. Мы сходу начинаем вскрывать пайолы, разбирать теплоизоляционный настил. Если бы простая самоходочка была, а то ведь рефрижератор; какой тут сложный и толстый настил на дне трюма: битум, сетка, потом доски, куски войлока, фольга, пакеты какие-то, потом снова доски, брусья. Все это мы рубим топорами, разворачиваем ломами. Воду удалось откачать быстро: встали лагом к «Бравому», борт к борту, а у них электропомпа. Страшный у нас теперь трюм, и смотреть на него обидно. Продолжаем ломать настил: сколько же эта штука стоила — тысячи, десятки тысяч? Но делать нечего — мы должны найти пробоины, и потому нужно скорее ломать. На месте дорогостоящего настила растут груды мусору. Все наши парни сейчас в трюме, ломаем свой береженый «бразильский крейсер». Алик с Митрошкиным рубят доски и металлическую сетку. А мы таскаем. Нынче здесь нет старпомов, механиков, «мотылей», матросов, все мы просто команда аварийного судна: аврал. Проходит час, два, три. Обедаем наспех — и снова в трюм. Ужин — и снова в этот изуродованный трюм. Где там Митя? Ага, вон он, таскает мусор. В такие вот дни, как сегодня, и родилось, наверно, его любимое словечко «уродоваться». Митя молчит, таскает мусор. Открылось днище: вон трещина, а вон вторая, третья. Разломало нас море как следует. Боцман Толя с Альбертом и Митрошкиным начинают заделывать трещины паклей и клиньями. А мусору горы: таскать нам не перетаскать. В трюм спускается Потапыч, боцман с «Бравого», этот все умеет — настоящий помощник.
Приходит механик-наставник Маркин, маленький, краснолицый, в телогреечке. С ним прочее начальство — осматривают днище. Объясняют, что весь днищевый набор — скелет судна, его остов, — весь пошел к чертям, все рассыпалось: лопнули стыки, разорваны флоры. |