Изменить размер шрифта - +
Я не намерен обсуждать ее с тобой. У нее были свои достоинства. Но если я был английским снобом, то она была немецкой еврейкой, культивировавшей стиль «белых англосаксонских протестантов». Теперь уже, кстати, вышедший из моды. Я понял это сразу. Она поставила перед собой задачу рафинировать твоего отца, восточноевропейского еврея. Предполагалось, что он человек экспансивный и сердечный. Ведь так оно и было? Ему было предписано быть экспансивным. Да, нелегко ему пришлось с твоей матерью. Мне кажется, легче было бы любить геометрическую теорему, чем твою бедную мать. Прости, ради Бога, что выражаюсь так резко.

– В любом случае сидеть здесь и ждать – все равно, что висеть на канате над пропастью, – сказала она.

– Это верно. Значит, можно продолжать наш разговор. Мне бы не хотелось добавлять к твоим переживаниям… но по дороге сюда я стал свидетелем ужасной сцены… В которой была доля моей вины. Я очень расстроен сейчас. Но я хотел сказать, что у твоего отца было много ролей. Практикующий врач – а он был хороший врач, – муж, отец, семьянин, американец, богатый человек в отставке, владелец «роллс‑ройса». У каждого из нас свое предназначение. Чуткость, щедрость, экспансивность, доброта, сердечность – все эти прекрасные человеческие качества по какой‑то странной прихоти современных представителей вдруг оказались качествами постыдными, которые надо скрывать. Стало гораздо легче откровенно бахвалиться пороками. Но предназначение твоего отца – быть носителем этих истинных человеческих качеств. Они написаны на его лице. Вот почему он выглядит таким человечным. Да, он многого добился. Даже преуспел. Он ведь не любил хирургию. Ты знаешь это. Его приводили в ужас эти трех‑четырехчасовые операции. Но он их производил. Он делал то, что ему не нравилось. В нем была преданность некоторым возвышенным понятиям. Он знал, что хорошие люди существовали до него и будут существовать после, и он хотел быть одним из них. Я думаю, он и в этом преуспел. Я к этому даже не приблизился. До сорока лет я был всего лишь англизированным польским евреем‑интеллектуалом – существом относительно бесполезным. А вот Элия, повторявший благородные формулы, их, можно сказать, пропагандировавший, сумел осуществить принципы добра. И сохранить при этом себя. Он любит тебя. Я уверен, что он любит и Уоллеса. Мне кажется, и меня он тоже любит. Я многому у него научился. Ты пойми, у меня нет иллюзий насчет твоего отца. Он раздражителен, хвастлив, часто повторяется. Он тщеславен, брюзглив, заносчив. Но он делал добро, и я восхищаюсь им.

– Словом, он человечен. Верно, он человечен.

Она наверняка слушала его вполуха, хоть все время смотрела ему прямо в глаза, повернувшись к нему всем телом, широко раздвинув колени, так что он видел ее розовые трусики. Заметив эту розовую полоску, он подумал: «О чем спорить? Какой в этом смысл?» Но он повторил:

– Как правило, люди человечны до некоторой степени. Одни больше, другие меньше.

– А некоторые совсем чуть‑чуть?

– Похоже на то. Некоторые – чуть‑чуть. Испорченные. Оскудевшие духом, опасные.

– Я думаю, все рождаются человечными.

– Нет, это не врожденное свойство. Это – способность, которую надо развить.

– Ладно, дядя, к чему вы заставляете меня все это слушать? Что у вас на уме? Ведь вы что‑то имеете в виду?

– Да, кое‑что имею.

– Вы меня осуждаете?

– Нет, я славлю твоего отца.

Широко раскрытые блестящие глаза Анджелы смотрели на него сердито и похабно. Никаких стычек, Боже упаси, с отчаявшимися женщинами. И все же было нечто, чего он хотел от нее. Он выпрямился, расправил свое высохшее тело, рыжевато‑седые брови мохнато нависали над затемненными стеклами очков.

– Мне не очень по душе ваше представление обо мне, – сказала она.

Быстрый переход