Изменить размер шрифта - +

– Меня ранили в Оране, – сказал я.

Это была ложь. В Оране ранили Гарри Ангела. Шестнадцать лет я вел воображаемую жизнь. От еще одной лжи не убудет.

– Может, я сдался вам, – усмехнулся водитель.

– Может, вы меня ранили.

– Не может быть! Я не сделал ни единого выстрела. Я лежал и прятал голову в песок, пока сражение не кончилось. Дальше уже работал переводчиком в 1-м батальоне рейнджеров США. У меня хороший язык. Хороший арабский.

Таксист все трындел о своих военных приключениях. Как об стенку горох – я не слушал. Я вспоминал…

Когда меня призвали, где-то наверху решили, что заполучили себе звезду сцены, и назначили меня в Специальные службы, артистическую бригаду. Может, какая-то базовая тренировка и была, но ее я уже не помню. Отправился в Северную Африку, прибыл в начале марта 43-го. Сразу после сражения в Кассеринском проходе, в Тунисе, где нашим парням надрали задницу в первом столкновении с фрицами. В конце концов мы удержали хребет с помощью бриташек. Когда я приплыл три неделя спустя, все уже должно было быть тихо. Это я помнил только урывками – словно случайно склеенные клочки пленки. Меня послали с квартетом в Талу – вместе с певицей и каким-то комиком, который показывал фокусы.

На нескольких пустых бочках из-под нефти соорудили простую сцену. Помню жару и вонь бензина. Переливающуюся радужную ленту пролитого дизеля, которая змеилась по песку пустыни. Я пел дуэтом с блондиночкой, – как же ее звали-то, черт возьми? – а целые сотни парней в форме сидели, скрестив ноги, и таращились на нас. Кажется, мы пели «Begin the Beguine». Я увидел высоко в небе вспышку. Из палящего солнца вынырнул одинокий пикирующий бомбардировщик «Штука». И все. До сих пор слышу, как вопит воздушная сирена самолета – «Иерихонская труба». Бум! И шестнадцати лет как не бывало. Может, это все сон? Какой-то кошмар из ада?

– …а после войны все – герои. Все коллаборационисты говорили, что сражались за Сопротивление. Мы нация лжецов и сыроделов.

Через драный поблекший занавес далеких пропавших воспоминаний прорвалась болтовня водителя. Я сидел в парижском такси, пытался понять, что реально, а что нет.

– Легко быть диванным воякой, – сказал я.

– Все прикрылись фланелью, как Тартарен, – ответил таксист голосом, изъеденным презрением. Я не въехал, о чем он, так что промолчал.

Машина свернула с очередного широкого бульвара и начала петлять по дороге в холм, через Монмартр – лабиринт из узких улиц. Остановились мы на рю Берт.

– Вы, случаем, не артист? – спросил он. Любопытный вопрос.

– Вроде того, – ответил я. – Пел раньше.

– Опера?

– Свинг-бэнд.

– Джаз?

– Вроде того.

– Не люблю джаз. – Водитель опустил окно. – Слишком… безумный. – Он показал через улицу на маленькую треугольную площадь, где из мостовой голо торчали три каштана. – И все-таки в вас дух артиста. Видите домик на углу? Бато-Лавуар. Пятьдесят лет назад здесь жили великие артисты. Матисс, Жорж Брак, Модильяни, Хуан Гри, Жан Кокто. Многие другие. В Бато-Лавуар Пабло Пикассо написал первую картину в стиле кубизма.

Машина завернула за острый угол на рю Равиньян, остановилась на правой стороне перед бежевым многоквартирником на середине склона, напротив увитого плющом особняка из коричневого бута.

– Nous sommes ici, – сказал водитель, уточнив, что мы на месте.

– Почему Бато-Лавуар называется в честь корабля?

– На другой стороне холмы очень крутые.

Быстрый переход