— Может, ей просто казалось, что, преподнося горькую истину, она убережет мою душу от тех разочарований, что испытала когда-то сама? — осторожно возразила Ольга.
— Нет. Так не оберегают. Это обыкновенное уничтожение. Она душу тебе сломила. Хорошо, что не весь побег. — Лешка горько усмехнулся. — Выправим.
— Она и сама слишком много страдала в жизни. Дед рано умер, оставил ее с четырьмя детьми на руках. Она еще была молодая… К ней сватались. Работящая была, дом сверкал. Многим хотелось иметь такую хозяйку у себя под крылом.
— И что же? — Лешка сосредоточенно тер донышко округлого фужера чистым полотенцем.
— Она не шла. Детей жалела. Не хотела, чтоб они обузой кому-то были. Или чтобы кто нибудь им указывал, куда сесть или встать. Так она мне говорила.
— Может быть, и правильно она все говорила. Только вот, думала немного иначе. И задавленное желание в ней трепыхало, как бабочка. Если бы отпустила его на волю, ей бы легче было. Ведь можно было и просто жить. Детей растить, не как обузу, а как отражение свое. И продолжение. Как частицу себя. И любить еще кого-то. Просто — любить. Ей ведь и этого хотелось, наверное, а, Оль?
— Не знаю. Те, кому нравилась она, были не по сердцу ей. А кто нравился ей, может, как-то, не пересилил себя? Женат был, к примеру? Она молчит об этом, а мне спросить неловко.
— Да и не нужно уже теперь. Хотя, скорее, это она себя не пересилила, мне так кажется. И раздражалась на себя. Отсюда и дети: как вечная боль, обуза. Она потому и мать твою отпустила к отчиму в Сибирь, что не хотела повторения своей собственной судьбы. Боялась ее, Судьбы этой…
— Мама уехала давно. Я почти и не помню ее. Когда отец спился до точки, ей было только тридцать два года, а мне было шесть. Через полгода после всего этого она встретила Петра Максимовича и уехала с ним в Снежногорск. Почти все эти годы они нам с бабушкой только деньги высылали. Исправно.
— Да, мы с тобой на эти деньги почти всю мебель в спальню купили. Твоя бабушка очень бережлива. И внимательна. Спасибо ей. Вот только в гости к нам ты ее редко зовешь, Олька. Тебе с ней, ведь тяжко, признайся?
— Она же со мной как наседка, Леш! «Олечка, не трогай, я сама. Ой, Олечка, ой, моя золотая, дай я сделаю, что ты надрываешься!» Все причитает, как же я с дитятком маленьким управлюсь, а оно еще не родилось! Как-то неловко мне, Леш… И люблю я бабушку мою, и жалею, а вот душу мне знобит, как она придет, и словно вины во мне прибавляется за то, что я на свете живу, такая вот, и ничего то у меня не выходит… Нет, Лешечка, выходит-таки! Я салфетки свернула все, посмотри, так хорошо?
— Замечательно, милая. Я же говорю, у тебя все получится. Не сразу, постепенно. Ох, кажется, стучат. И пирог, кажется, готов. Чует мой нос. Я побежал, открывать-вынимать, а ты возьми-ка щетку и прихорошись немного. Ты же знаешь, наша гостья — дама строгая насчет внешнего виду. Еще мне скажет, что я жену домашней работой замучил! — На ходу, целуя жену в макушку, Алексей стремительно вышел из комнаты своей легкой, пружинистой походкой танцора. «У меня никогда такой не будет!» — машинально подумала Ольга, поворачиваясь вполоборота к трюмо и небрежно проводя расческой по волосам.
6.
— И даже не спорь со мной, милая. Я знаю, что платье это прекрасно тебе подойдет. Ну, подумай сама. Тебе разве не надоело ходить все время в брюках? Лето наступает. Жара.
— Оно же вечернее, Марина Михайловна! — растерянно твердила Ольга. Голос ее срывался на шепот, а тонкие длинные пальцы трепетно мяли вишневую с золотистыми блестками ткань.
Такое надеть — только в театр. |