Наслаждаясь ночной прохладой, Моцарт старался не думать о плохом – просто сидеть и смотреть в безлюдную темень.
Спокойствие длилось недолго: откуда‑то с востока в тишину вползли моторы, завизжали ворота, полоснули фары по ограде.
– Отойдите от окна, – появился в комнате высокий бандит. Толкнув дверь в смежное помещение, он быстро оценил обстановку и сухо потребовал: – Войдите сюда!
Моцарт нехотя подчинился.
– Из комнаты не выходить. Свет не включать. Ничего не трогать.
Дверь захлопнулась, провернулся ключ. Сквозь кромешную тьму ничего нельзя было разглядеть.
Снова, в который уже раз, над самой крышей пролетел самолет: очевидно, где‑то неподалеку размещался аэродром.
Моцарт привык ко всему относиться с любовью, творчески, и никогда прежде, включая войну, ему не приходилось испытывать на себе унизительного, бесправного положения, в которое поставили его эти люди. Он начинал себя чувствовать игрушечным роботом в руках строптивого ребенка, годным к употреблению до тех пор, пока действуют батарейки или пока ему не сломают руку. Помимо наглой, поистине бандитской бесцеремонности, угнетало отсутствие привычного комфорта: грязь слоями покрывала тело, волосы слиплись, будто пропитанные патокой, двухдневная щетина делала его похожим на пьяного ежа.
Некоторое время он стоял у двери, надеясь, что глаза привыкнут к темноте и он найдет в этом затхлом, провонявшем мастикой помещении диван или хотя бы стул, но шли минуты, а глаза ничего не могли выделить из могильной, вязкой мглы. Толстые стены и тяжелая, глухая дверь почти не пропускали шумов, но все же, если прижаться ухом к двери, можно было различить голоса и даже отдельные обрывки фраз, которые произносились вполголоса:
«…попал в больницу»…, «…усиленная охрана…», «тридцатого – пришло подтверждение…», «…вертолетного полка…»
Моцарт подслушивал с единственной целью – сложить из этих обрывков прогноз в отношении себя, остальное его не интересовало.
«…важный свидетель, – особенно выделялся бас, показавшийся ему знакомым, – … позволит нам… объект…»
«Сдать ему пятнадцать фунтов ради шестидесяти…» – вторил ему не то раненый, не то кто‑то другой.
Догадка, что он спас от смерти вовсе не заложника, а бандита, утвердилась в голове Моцарта. И по всему бандитом он был не обыкновенным, а не иначе – главным, коль скоро поздние визитеры не сочли возможным обойтись без него.
«…после фазы обратного развития… – неожиданно выделился из общей тональности чей‑то баритон, – … от двух до пяти недель, включая… палату интенсивной терапии… участие в операции… анаболической фазы…»
«Ах, вот оно в чем дело! – понял Моцарт. – Привезли‑таки своего консультанта. Ну и хорошо, и слава Богу. Забирайте этого бандита в палату интенсивной терапии, нам обоим от этого будет только лучше…»
Он провел рукой по двери, нащупал головку накладного замка – никакой щели, даже внизу: кожаная обшивка и планка, прибитая к полу, устраняли попадание воздуха, света, звука, словно здесь проявляли сверхчувствительную пленку.
Несмотря на предчувствие скорой развязки, приглашение другого врача задело самолюбие Моцарта. Кто бы ни был неизвестный, даже в полуживом состоянии оставлявший за собой приоритетное право задавать вопросы и запирать своего спасителя в темный чулан, он был его пациентом. Это он, Моцарт, вытащил его с того света, претерпев за двое суток столько унижений, сколько не выпало на его долю за тридцать девять прошедших лет. И когда перед раненым встал гамлетовский вопрос, послали за ним, а не за этим доверенным поборником интенсивной терапии. |