Он осторожно взял тетрадь, перевернул страницу, затем – другую, и так – до конца, внимательно просматривая каждую строку нотного стана, изредка останавливая взгляд, возвращаясь к началу, – словно музыка уже звучала в нем.
– Сможешь это сыграть?
Он ответил не сразу, очевидно, подумав, что от ответа зависит нечто большее, чем оценка, во что посвящают не всех, и просьба учительницы – знак особого к нему доверия.
– Это… Катя?
Она кивнула.
– Я сыграю.
Именно так: не «попробую», а «сыграю». За одну эту уверенность Першин готов был благодарить его.
Ларик взял со стола скрипку, расчехлил ее, опустил пюпитр. Подтянув струну, еще раз посмотрел в ноты, закрыл глаза и пошевелил губами – не то определяясь с ритмом, не то молясь.
А потом он заиграл.
Поначалу Першину казалось, будто он уже слышал эту музыку, будто форма ее естественна и знакома, но насыщена новым, неожиданным содержанием: какая‑то роковая обреченность, сквозь которую прорывались жизнеутверждающие, светлые ноты, но никак не могли прорваться, таяли, растворялись в пронзительном трагизме…
Плата приходила с иезуитской расчетливостью – на острие нужды, когда атмосфера в семье становилась невыносимо тягостной, укладывая Констанцу с очередным приступом в постель, пронзая страхом за детей семи лет и четырех месяцев – двоих, оставленных судьбой себе наперекор. «Реквием» был его последним признанием человечеству в любви.
Когда стало известно о коварном замысле Штуппаха? После «Lakrymosa»?.. Или после «Kyrie» в духе полотен Генделя?.. Страшный суд в «Dies irae» дописывал уже Зюйсмайер…
Граф полагал, ему удалось купить свободу? Грозные тремоло струнных, грохот литавр и смерть были ему ответом…
Воцарилась долгая тишина. Такую он слышал во сне про Катю Масличкину в обличье Марии Анны.
Ни мадам Бовари, ни Каренина не должны были умереть: Катина музыка продлевала им жизни до бесконечности.
– Это на что‑то похоже? – закурила Георгиашвили, невзирая на присутствие ученика.
«На «Реквием», – подумал Першин. Но вслух ничего не сказал.
Офис, где трудилась его «благоверная», находился на Земляном Валу близ Курского вокзала. Бывать там ранее Першину не случалось, так что пришлось изрядно покружить вокруг да около, прежде чем пожилой гаишник ткнул жезлом в сторону Путейского тупика.
Особнячок за невысокой сетчатой оградой, тщательно ухоженные газоны и клумба перед входом, подстриженные кусты акации – все это приличествовало фабрике по изготовлению оберток для конфет «Белочка» или пошиву дамского белья, но никак не акционерному предприятию с грозным названием «Спецтранс», о котором возвещала литая вывеска на проходной. Въезд на стоянку автомобилям, не относившимся к парку «Спецтранса», запрещался табличкой, но Першин решил, что его «фолькс» ничем не хуже остальных иномарок, запрудивших асфальтированную площадку, и нахально втиснулся между милицейским «ниссаном» и фисташково‑ржавым «БМВ».
В сплошь застекленном помещении бюро пропусков по левую сторону от турникета дежурил молодой охранник в пятнистом комбинезоне. За столом перелистывал служебный журнал милицейский капитан.
– К кому, гражданин? – проявил бдительность охранник, застопорив турникет.
– К коммерческому директору, – важно ответил Першин.
Капитан пристально посмотрел на него, словно хотел вспомнить, не видел ли его на доске с портретами разыскиваемых рецидивистов.
– Документ, пожалуйста, – вежливо потребовал охранник.
«Если этот хорошо откормленный мэр утверждает, что Москва – не полицейский город, то он либо врет, либо заблуждается, – подумал Першин, просовывая в узкое окошко паспорт. |