|
Иван Палыч смотрел в окно, думая о том, что поезд словно корабль, дрейфующий в ледяной тишине конца империи.
Наступило утро. Но доктор долго не решался проведать Гладилина и сам не зная почему. Ничего же плохо не сделал. Или сделал? Перевязал рану? Или помог преступнику? А преступнику ли? Словно не рану перевязал, а тайну спрятал! И только когда подошла медсестра и сказала, что больных нужно осмотреть, Иван Палыч насмелился и понуро пошел в вагон.
Перевязками полагалось заниматься медсестрам, но доктор еще вчера сказал, чтобы к этому пациенту никто, кроме него не подходил — мол, чтобы не занести заразу и не побеспокоить сложную рану. Иван Палыч сыпал сложными страшными терминам и запугал сестричек так, что те обходили Гладилина стороной. Тем и лучше.
Увидев вошедшего доктора, Гладилин приподнялся, покосился в сторону двери. Потом — на занавеску, за которой дремали другие.
— Доброе утро, Иван Павлович… — прошептал он, голос его был хриплый. — Вы…
— Перевязка, — перебил его доктор, может излишне холодным тоном.
Гладилин кивнул.
Иван Павлович принялся осматривать рану. В неловком молчании прошло минут десять.
— Все нормально. Заживает хорошо.
— А эту руку не глянете? — улыбнулся Гладилин, показывая на левое плечо, где была татуировка.
— Главное, другим так не скажите, — проворчал доктор.
— Вы ведь видели, — прошептал Гладилин. — Вы знали. Про меня. Формуляр пришел на меня?
— Вам то какая разница?
— Почему? Почему не выдали?
Иван, но отложил ампулу. Ответил спокойно:
— Я врач. Остальное — не моё дело.
— Э-э, нет, — Гладилин приподнялся на локтях. Лицо побелело от боли, но в глазах горел огонь. — Сейчас не время быть ни при чём. Вы и сами это понимаете, только боитесь признаться. Всё рушится, доктор. Всё! Государство гниёт, царь обезумел или спит, генералы торгуют нами, как мясом. Народ голодает, солдаты мёрзнут под ружьями за чужие интересы… А вы говорите — «не моё дело»?
Он снова покосился на занавеску, наклонился ближе:
— Нас предают, понимаете? В госпиталях умирают тысячами, в тылу воруют, а в ставке пиры устраивают. А в окопах мальчишки мрут ни за что. Я это не выдумываю, я это собственными глазами видел. Думаете это правильно?
— Где-то я это уже слышал! — ухмыльнулся доктор, вспоминая вечера у Анны Львовны. — Помнится один фанатик точно так же говорил. А потом сжечь меня вместе с больницей хотел!
— Большевики — не фанатики. Мы — единственные, кто говорит правду. Кто хочет мира, земли и хлеба. Мы не за анархию, мы за порядок — новый, честный. Без царей, без офицерских лосей, которые стреляют в спину, если не пойдёшь в атаку…
Иван слушал молча. Потом проговорил:
— Думаешь, я не видел, как убивают за «братство»? Думаешь, кровь на твоих руках будет чище, чем на их? Вы все — и те, и эти — раздираете страну на куски. А я здесь латаю тела. Поезда уходят полные, возвращаются пустыми. Мне не до знамён, Гладилин. У каждого своё поле боя.
Гладилин долго молчал. Глядел на Ивана, как будто пытался разглядеть сквозь него. Потом тихо сказал:
— Но ты не сдал меня. Значит, ты уже сделал выбор. Может, сам того не зная.
Иван пожал плечами.
— Насчет выбора ты ошибаешься. Я лишь выбрал не доносить. Не спасать идеологию — спасать людей. Ты помог мне, я — тебе. Вот и весь разговор.
Гладилин снова оглянулся. Голос его стал совсем тихим:
— Хороший ты человек, Иван Павлович. Ты ещё передумаешь. Когда всё рухнет, когда у Зимнего снесут ворота — вспомни этот разговор. Нам такие, как ты, нужны будут. |