Кончилось тем, что я всю ночь просидел на раскисшем от дождя склоне
холма. Превосходнейшая миссис Гилкрист! Я завернулся в мантию этой дамы,
отличавшейся истинно спартанским духом, и скорчился на большом валуне, а
дождь поливал мою непокрытую голову и стекал по носу, он наполнял мои
бальные туфли, пробирался за шиворот и даже игриво струился по спине.
Безжалостный лисенок -- нечистая совесть -- терзал меня немилосердно, и я
никак не мог от него отделаться и лишь крепче стискивал зубы, когда он
вгрызался мне в самое сердце. Один раз я даже с укором воздел руки к
небесам. И словно открыл душ. Небеса щедро окатили глупца потоком слез, а он
сидел весь мокрый и думал: до чего же он глуп! Однако те же небеса милостиво
скрыли его жалкую фигуру от всего остального мира, и я приподниму лишь
уголок этой завесы.
Ночь была наполнена воем ветра в скрытых тьмою оврагах и ропотом струй,
что сбегали по склону холма. Дорога тянулась у моих ног, ярдах в пятидесяти
ниже камня, на котором я сидел. Часу в третьем (как я прикинул) в той
стороне, где лежало "Лебяжье гнездо", появились фонари, они быстро
приближались, и наконец подо мною с грохотом прокатили два наемных экипажа и
скрылись во влажной опаловой дымке, окутавшей вдали огни Эдинбурга. Я
слышал, как бранился один из кучеров, и понял, что мой щедрый кузен
испугался непогоды и преспокойно отправился с бала прямо в отель Дамрека,
чтобы улечься в постель, предоставив погоню за мной своим наемникам.
После этого -- представьте! -- я урывками засыпал и вновь просыпался. Я
следил, как луна в туманном ореоле катилась по небу, и вдруг видел перед
собою багровое лицо и угрожающий перст мистера Роумена, и принимался
объяснять ему и мистеру Робби, что, предлагая мне заложить мое наследство за
летающее помело, они не принимают в расчет действующую модель Эдинбургского
замка, которую я, прихрамывая, таскал с собою на цепи, точно каторжник ядро.
Потом я мчался вместе с Роули в малиновой карете, и мы прорывались сквозь
тучу красногрудых малиновок... и тут я пробудился: птицы и вправду щебетали
вокруг, а над холмом вставала заря.
Говоря по чести, силы мои почти иссякли.
В этот час, когда мужество мне изменило, да еще холод и дождь, будто
сговорясь, обрушились на меня, я едва не лишился рассудка; к тому же самый
обыкновенный голод терзал меня ничуть не меньше угрызений совести. Наконец,
закоченевший, измученный, не в силах думать, действовать, чувствовать, я
поднялся с камня, на котором претерпел такую муку, и сполз вниз, на дорогу.
Оглядевшись вокруг, не видно ли где сыщиков, я заметил на расстоянии двух
пистолетных выстрелов или даже менее того дорожный столб, на котором что-то
белело -- какая-то полуоторванная афишка. Чудовищная мысль! Неужто за голову
Шандивера объявлена награда? Поглядим хотя бы, как его там расписывают.
Впрочем, по правде сказать, влекло меня туда не любопытство, а самый
низменный страх. |