Отец сидит, слегка откинувшись на спинку стула и вытянув ноги. Он
говорит тихо, почти бормочет - не мудрено, что я его не слушал тогда.
- Клод, мой мальчик, война - это такая штука... Тебе этого не
объяснишь. Но она человека всего переворачивает. Она тебя убивает. А если
ты все-таки остался в живых, приходится вроде как заново на свет
рождаться. И все по-другому. А твоя мама, она этого не понимает. В тылу
никто этого не понимает. Но твоя мама, она хорошая женщина, ничего не
скажешь, ты ее слушайся, ладно?
Я киваю головой, продолжая уплетать булку. Отец вздыхает и морщится.
- С деньгами вот плохо, - говорит он доверительно, как взрослому. -
Работать я пока не могу, сам видишь...
Да, понятно, почему его не принимали ни в один магазин, хоть он был
хорошим продавцом. Он хромой, лицо у него истощенное, серое. Мать мне
говорила, что он хватался за любую работу, но отовсюду его выгоняли, как
только появлялся здоровый и сильный конкурент. Мать была уверена, что,
если б не это его увечье, все сложилось бы иначе и мы жили бы по-прежнему
вместе.
- Они все вернулись из окопов какие-то чудные, - говорила она, - но у
других это прошло понемногу, а ему, видишь, с работой не повезло, вот он и
озлился. А тут еще эта гадина появилась, купила его задешево... Подумаешь,
счастье какое - бистро в Бельвилле! Грязная дыра на вонючей улице...
Эти разговоры я хорошо помню, они часто повторялись.
- Мы с тобой будем часто видеться, да, сынок? - бормочет отец и,
протянув руку через стол, треплет меня по голове - рука у него большая и
горячая. - И ты на меня никогда не сердись, ладно? Я ведь не виноват, что
война была. И никто не виноват. Только - или бы уж всем воевать, чтобы все
друг друга понимали, или никому. Никому-то - оно, конечно, лучше...
Он долго молчит. Я смотрю на его длинные смуглые пальцы, отбивающие
военный марш на грязном столике, потом перевожу взгляд на темный, в
полоску пиджак, на галстук бабочкой. Хозяин кафе оглушительно зевает, я с
интересом присматриваюсь к нему: какой он толстый, и вот уж усы так усы! В
кафе душно, пахнет ванилью и жженым кофе, с улицы ложится широкий сноп
света, надвое разрезая узкий темный зал. Ослепительно сверкают в луче
бутылки на стойке. На одной из них - яркая этикетка, изображен негр.
- ...А нам с ней все равно не жить вместе, - бубнит отец. - Ты уж не
сердись, малыш. Это все война. А Сесиль не понимает... Только это чистая
правда, и ничего уж тут не поделаешь... Если б не эта проклятая война...
Может, это и потому, что мы с ней четыре года не виделись...
Вот как это было, значит. Кто знал, что через четверть века я буду
опять слышать эти слова: "Война... ничего уже не поделаешь... почти шесть
лет, Клод! Если б не эта война... Я думала, что ты не вернешься. Мне ведь
сказали, что ты убит... Я ждала... а потом..." Она ждала год. "Всего год",
- думаю я. "Целый год одиночества!" - говорит она.
Да, уж этот-то разговор я помню и никогда не забывал. |