Но он не Блини, он не заплачет! Он лучше закурит сигарету и, лежа на спине, подняв лицо к небу, будет следить за белым облачком, тающим в бесконечной дали...
А в Константинополе...
Его воспоминания начинались с запаха жареной телятины. Они с Блини были такими нищими! Сняли комнату на двоих, возвращались туда после работы, а Блини умудрялся приносить с собой лакомства, украденные на кухне.
Ведь Блини-то подворовывал, пусть даже понемногу. Он мог стащить ветчины и даже икры! Он хохотал, выкладывая добычу на их некрашеный стол, и они обедали вдвоем у открытого настежь окна, перед обширной панорамой Босфора.
Они жили там чуть ли не как женатая пара. Копили на покупку граммофона... В свободные часы нанимали лодку и отправлялись вдвоем на прогулку...
Владимир уронил сигарету на палубу, не притушив, что возмутило бы Блини, он не терпел и пятнышка на своем “хорошеньком кораблике”... Вечно эти детские присказки, которые всех умиляли! Разве Владимир когда-нибудь говорил о своем “хорошеньком кораблике”? Он даже и уборкой не стал бы заниматься, будь он тут один! Как знать, может быть, у “Электры” и мотор-то вовсе вышел из строя за тот год, что она стояла в порту?
Ну и что? А если он вспомнил сейчас Константинополь - это только потому, что иногда, вот как в это пасхальное утро, все здесь кажется таким похожим. Достаточно было бы...
Например, через минутку-другую они с Элен пошли бы вместе по дороге к лавкам Гольф-Жуана; наступая на капустные листья и стрелки лука-порея, вдыхая запахи рынка, то щупая курицу, то останавливаясь в нерешительности перед аппетитным пучком спаржи... Обмениваясь смеющимися взглядами в ответ на веселье кумушек. Владимир понесет сетку, а Элен подхватит его под руку таким машинальным движением, в котором лучше всяких слов выражается полное доверие.
Вернувшись на яхту, они вместе приготовят еду. Накроют стол маленькой скатеркой. Теперь он, в свою очередь, будет рассказывать ей всякую всячину, а уж ему-то есть о чем рассказать: о Черном море, о Берлине, о Париже - ведь он целых четыре года мало-помалу добирался до Франции.
"Отца моего расстреляли, - скажет он. - А моя мать все еще там, но писать ей опасно, это может ей повредить. Она, должно быть, совсем состарилась...”. Он даже не мог себе представить, как она выглядит. Тоже, наверное, живет одна-одинешенька, одинокая, бедная, старая, стоит в очередях.
Элен расскажет о своем отце, тот, вероятно, недавно умер - Владимир заметил, что она в трауре. И он тоже, по всей вероятности, жил в бедности, раз она вернулась к матери после его смерти...
Разве нельзя, подобно Блини, казаться семнадцатилетним и заново начать жизнь с того места, где она когда-то прервалась?
Он поклянется больше не пить и сдержит слово. Ну, может быть, вначале нарушит обещание разок-другой - в силу привычки, но быстро возьмет себя в руки. Явится к Политу и потребует лимонада.
А зачем, собственно, ему ходить к Политу? Теперь мол заполнился нарядной толпой, высыпавшей из церкви по окончании мессы. Колокола трезвонили все пуще. Должно быть, полдень.
Он приподнял голову, но краешек платья исчез. Он встал. Элен уже не было в шезлонге, только раскрытая книжка еще валялась там.
И тогда снова встала перед его глазами все та же картина, которая являлась ему по десять раз на день, без всякой на то причины, потому что он вовсе не был уверен, что Блини уехал поездом; он снова видел своего приятеля, его матросский вещевой мешок, белые брюки, полосатую тельняшку, морскую фуражечку, на вокзальной скамейке, перед пустыми рельсами, а поезда все нет и нет. |