|
Ну, расписание там у тебя неудобное, ну, собрание там идиотское – все чепуха это, главное – ты смысл в руках держишь: к вечному, непреходяшему приобщаешь. До того мне, вот подумаю о тебе, жалко, что не дано мне твоего… до того жалко!
– Ну, Ермолай,теперь усмешка была в голосе Виссарнона, – это у тебя по тому самому закону: чужая жена всегда лучше. Все тебе так оттого кажется, что со стороны смотришь. А тоже, знаешь ли… Просто, я полагаю, нужно дело, к которому тебя судьба определила. делать порядочно. Честно. На все твои возможности. Такое это удовлетворение дает. И душа воспаряет, и смысл у тебя в руках сам собой оказывается.
– Да а! – снова с язвительностью сказал Ермолай. – Заставь тебя изо дня в день всю жизнь сегодня канаву копать, завтра закапывать, а послезавтра на этом же месте снова копать, посмотрю я, как у тебя душа воспарит. И что ты за смысл из этого копанья выкопаешь…
– Ну, что же это они, а?– раздался в коридоре жалующийся Машин голос. Скрипнула половица. Все так же, видимо, Маше не сиделось, и опять она встала, побрела неизвестно зачем на кухню…
– Не очень из тебя, как я понимаю, хороший работник, а? – почти утвердительно спросил за дверью Виссарион. – Только по честному.
Последовала новая пауза.
У Евлампьева вдруг задергало в тике глаз. Быстро, мелко мелко три раза подряд, и еще три раза, и еще… Боже милостивый! Если ему, отцу, так неприятен, так скребуще продрал по сердцу этот вопрос, как же, должно быть, самому Ермолаю…
– Не очень, – сказал Ермолай. – Не очень, ага… – И вздохнул – глубоко и шумно, а может быть, затянулся так сигаретой и выпустил дым. – Тоска меня, Саня, берет. Такую то температуру задать, столько то подержать, замеры сделать, на хрупкость испытать, на твердость, в журнал записать… Обезьяна – научи – сможет. Ради чего? Ты говоришь, высшее, интеллигенция, золотой фонд… Ну ладно, не мной, а я руководить буду. И что? Ну, изготовим мы под моим руководством этот новый огнеупор, у печи, значит, срок эксплуатации до капремонта на месяц увеличится, у ковша срок увеличится, – общество, выходит, немного побольше, чем прежде, стали выплавлять станет… А зачем? Того больше, этого больше, да еще больше, да еще больше, а ради чего? Ну, ответь ты мне, ответь, и я на все согласен, куда хочешь пойду!..
Начал Ермолай словно бы с ленивой неторопливостью, с вялостью какою то, а закончил чуть ли не надрывно, с бьющейся в голосе дрожью.
Виссарнон молчал. Он молчал долго, Евлампьеву показалось – с минуту, не меньше, и в этом молчании стоять здесь так сделалось вконец невыносимо, к стыду примешался и с каждым мгновением становился все сильнее страх, что дверь сейчас толкнут – и увидят его, и Евлампьев осилил свою оцепенелость, оторвал руку от дверной ручки, снял и повесил пальто, снял шапку…
– Семью тебе да ребенка надо, – сказал за дверью Виссарион. – Своего, не чужого. Чтобы ответственность чувствовал. Вот бы и понял тогда, что он…
– А а!.. – протянул Ермолай. За случившуюся минуту молчания то, всклокотавшее в нем, видно, осело, и голос его теперь был снова расслабленновял. – Я будто не хотел бы! Да видишь, как у меня…
– Ну да, – отозвался Виссарион, – вижу… – И проговорил с прежней терпеливой настойчивостью: – Так и что же, что ты дальше то хочешь? Век собираешься в лаборантах сидеть? Так ведь не мальчишка уже.
– Не мальчишка, ага, не мальчишка, – без ожидавшейся Евлампьевым паузы, с усмешкой, словно бы речь шла не о нем, ответил Ермолай. И снова то ли вздохнул, то ли затянулся с таким шумом сигаретой.– А чего хочу… хочу, чтобы меня никто не трогал, вот чего. В уголок куда нибудь, Саня, хочу, и ни вин мне, ни яств сладких, а сухую бы корочку – и все… Лишь бы никто не трогал… Что то устал я, понимаешь… ничего как то не хочется… ничего. |