. Дверь распахнулась – вошел Ермолай. На лице его еще держалась улыбка.
– Что у тебя Жулькин здесь делает? – спросил Евлампьев.
– Лешка то? – переспросил Ермолай.
– Ну да, не знаю, как ты его зовешь… Это ведь он тогда с Сальским?..
– А! – Ермолай понял. – Ну да, он. И, помолчав, протянул: – Ну что… в гостях у меня, что!
– Просто в гостях? И ничего ему отттебя не нужно, и ты ему ничего не должен?
Ермолай сунул руки в карманы брюк и вздохнул. Взгляд его был направлен куда то мимо Евлампьева, на что то за спиной у него – на елку, что ли?..
– Ни ему от меня ничего, ни я ему ничего, – сказал он. – Колесо и оселок.
– Что? – теперь не понял Евлампьев. И понял, прежде чем Ермолай объяснил. Стал уже, оказывается, понимать его бессмыслицы: – Слева направо, справа налево?
– Ну! Колесо и оселок.
Евлампьев ошутил в себе раздражение против сына. Да что же это такое, что ни гордости в нем, ни самоуважения… После того как этот тип угрожал ему – смертью не смертью, не произносилось чем, ну, наверно, не смертью все таки, но страшное подразумевалось что то, калеченье, не меньше, – да если даже пустой была угроза, если она была лишь угрозой, и ничем более, все равно: как можно после такого!..
– И ты… ничего, нормально? – сдерживая себя, спросил он вслух. – После того, как он приходил тут… говорил всякое… ты можешь водиться с ним?
– Да ну что, папа! – сказал Ермолай, по прежнему глядя ему куда то за спину. – Я ведь сам виноват был, что говорить!.. Сам. А надо ж им с Сальским было свои деньги выручать… Они процентов с меня не требовали, они свое вернуть хотели.
«Вернули!» – хотелось саркастически ответить Евлампьеву, но он удержался. Что проку в укорах?.. Да и не только в проке дело. Нельзя, сделав добро, тыкать им потом в глаза. Ведь не для того же отдавали, за него деньги, чтобы потом сечь его ими, как розгами…
– Я, папа, понимаю, ты не думай, – сказал Ермолай, взглядывая на Евлампьева и вновь уходя от него глазами, – понимаю… некрасиво это, неприятно вам: вы из дома, а я сразу полон дом… Но так уж вот получается, не могу я пока найти себе… но скоро, полагаю, найду, ищут мне… сниму.
Он произнес «сниму», и Евлампьеву вмиг сделалось жарко от стыда: вон как понялся им, оказывается, его вопрос!..
– Да ну что ты! Что ты, сын… – быстро проговорил он. – Я не к тому совсем. Живи, что ты. Мы ведь, наоборот, только рады… – Помолчал и подтолкнул его к двери: – Иди, ладно. Я сейчас, переоденусь только. А то не хочется туда в киосочном ехать…
– Сане привет от меня. тут же отозвался Ермолай. – Мы с ним славно эти десять дней провели. О чем только не перетрепались. Великолепный мужик Санька… Ну и Ксюхе, естественно, – открывая дверь. добавил он, подразумевая привет.
Ермолай ушел, притворив дверь, женский голос опять сказал что то, и опять с кухни донесся смех, но сейчас Евлампьев заставил себя не обратить на него никакого внимания. Он думал о том, что ему надеть.
В прошлую субботу, ровно неделю назад, когда приехала к ним, Ксюша, увидев его выходящим из комнаты в бордовой шерстяной рубашке, которую он почему то не очень любил и редко надевал, а тут вдруг, вернувшись из киоска, надел, захлопала в ладоши, кинулась ему на шею и поцеловала в щеку:
– Ой, де ед, как тебе идет! Ты совсем молодой мужчина в ней, так мне нра авишься!
Евлампьев посмеивался счастливо, наслаждаясь ее руками у себя на шее, ясным шампунным запахом ее свежевымытых волос у своего лица, и приговаривал:
– Ох уж молодой! Прямо уж некуда моложе! Тридцать лет прямо!
И, однако же, так он с той субботы и проходил в этой бордовой рубашке. |