Изменить размер шрифта - +

– Ну чего, – с хмуростью, открыв дверь, посмотрела она на Машу, – ключа у тебя нет, что ли? – И, повернувшись, тут же ушла к себе в комнату. С Евлампьевым она даже не поздоровалась, будто и не замстила его.

«Понятно?» – молча посмотрела на него Маша,

– Н да… – негромко протянул он в ответ.

Явно с Ксюшей что то произошло. Там, у них, все эти дни после санатория она была прямо таки безудержно весела, упивалась обретенной после стольких месяцев заточения свободой, упивалась счастьем ходить без всяких костылей, одними своими ногами, это счастье не умещалось в ней, и она то и дело лезла обниматься, так что становилось неловко дажс, и невольно сдерживал ее: ты ее сдерживал, а она делала вид, что обижается: «Де ед, вы такую елку роскошную отгрохали, такую елку… могу я за нее поцеловать тебя?!»

– Ну что, пойду я к ней? – неуверенно спросил он Машу, когда они разделись и вымыли руки после ведра.

– Попробуй, – помолчав, так же неуверенно отозвалась она.

Ксюша лежала у себя на тахте, уткнувшись лицом в полушку. Когда Евлампьев вошел, она повернула голову, искоса посмотрела на него и снова уткнулась в подушку лицом.

Евлампьев сел на тахту рядом и положил Ксюше руку на плечо. Она резко передернула им, показывая, что ей неприятна его рука, и он торопливо отнял ее.

– Мне тут случай один припомнился, – сказал он, не зная еще, что это за случай, и мучительно напрягаясь, чтобы действительно вспомнить какой нибудь случай, который бы можно было как то связать с нычешиим Ксюшиным состоянием. – До рождения еше твоего было… вот в какую дальнюю эпоху. В дальнюю, а?

– А мне неважно, что было до меня, – глухо проговорила в подушку Ксюша. В голосе ее прозвучала неприязнь.

Вот как, неважно… Ну да, потому и неважно, что мир начинается с нашего рождения и все, что было нережито до этого его начала другими, – не в счет, тебе – все заново, чужие двойки – не твои, и чужой остеомиелит – тоже не твой, потому что от чужого не умрешь…

– Случай с мамой твоей припомнился… – сказал Евлампьев. Ничего ему, никакого случая не пришло на ум, и просто так он говорил все это – чтобы говорить что то, не останавливаться. – Еще до твоего рождения, значит… сколько же маме то было? В школу ходила… постарше тебя? Нет, знаешь, твоего вот как раз возраста, четырнадцать, пятнадцатый… ну, если пятнадцать, то только только исполнилось. Ну, а Роме, дяде твоему, восемь лет отними, семь лет соответственно, и мама твоя, естественно… а какая ж она еще твоя мама была, никакая не мама, понятия не имела, что эдакая вон акселератка у нее вымахает… так вот, мама твоя Рому, естественно, не замечала, он где то там в ногах, а она уже – ого го! А дяде твоему, тоже естественно, было это не очень приятно, ему хотелось, чтобы старшая сестра спускалась бы к нему со своих высот… а особенно ему этого в школе хотелось, в одну школу ходили, он тогда в первый класс пошел. Дома вроде все таки вместе, мать отец одни на обоих, а в школе – прямо совсем недостижима: старшеклассница, другое классное помещение, другой этаж, всякие сложные предметы у нее, незнакомые учителя… И что он придумал. Стал на переменах к ней подниматься и просить его защитить, – будто бы кто то там к нему пристает, дерется, никакого сладу нет. Ну, она спускается с ним, начинают они искать этого какого нибудь Васю Иванова, обидчика, Лена спрашивает, где он, ну, укажи мне его, а Рома крутит головой и вздыхает: убежал, спрятался, наверно, где то. Вот, целую перемену сестра с ним провела. Назавтра то же, и напослезавтра то же. Ну, Лена сказала нам, пошел я в школу разговаривать с учительницей, жалуюсь ей, так, мол, и так, а у нее глаза чем дальше, тем квадратнее.

Быстрый переход