Изменить размер шрифта - +
А денег нет, не отпускают денег. «Через пять лет дадите нам конструкцию?» – «Через пять точно, нет, может быть, через десять».«Что значит «может быть»?» – «То, что через десять только и поймем, может быть, как надо делать».«А раз «может быть», то и нечего прожектами заниматься, народные деньги – не мусор вам, чтобы ими разбрасываться». И весь разговор. Огрубляя, конечно, но так примерно, по такой схеме… Никто ни черта рисковать не хочет. Не рисковать проще, чем рисковать. «Дайте нам ваши расчеты, убедите нас!» А откуда расчеты, когда никаких путных исследований? А откуда путные исследования, когда никаких денег? Волшебное, Емельян, кольцо, самое настояще волшебное! Никакой силой его не разомкнуть, только заговором.

– Это как?

– Как? – переспросил Хлопчатников.

Из черной небесной глуби в фиолетовые снопы фонарного света гихо высеялся медленный, неспешный снег. Хлопчатников выставил руку и держал ее, пока на ладонь ему не села снежиика. Поднес ее поближе к глазам, посмотрел и ударил по руке снизу другой. Кожаные перчатки глухо всхлопнули, и снежинка, взлетев, исчезла.

– Против волшебства, Емельян, – волшебством, вот как, – сказал он.– Закрыта дверь, ни замка, ни защелки, ни ломом не отворишь, ни десятью молодцами, а произнес: «Сезам, откройся»,она и открылась. Глупость, чепуха, почему не «тим бом»? А вот поди ты, именно «сезам» нужен, а «тим бом» не пойдет… Диссертацию мне, Емельян, зарубили, – проговорил он с резкостью, и по этой резкости Евлампьев понял: вот оно то, тот разговор, ради которого Хлопчатников и пришел к нему.

– Почему зарубили?

– Ну, не диссертацию, собственно, диссертации я никакой не писал… так это у меня вылетело. Я саму степень имею в виду – по совокупности работ, по вкладу, как там в положении пишется, в разработку новой техники… Почему зарубили? Да откуда я знаю? Сочли, видимо, недостаточным вклад. А уж почему сочли… Почему сочли, – сказал Хлопчатников, – меня это, Емельян, не интересует. Мне сама степень нужна была, ты знаешь. Не для денег, денег она мне не прибавила бы… для веса. Вес, Емельян, вроде этого самого «сезама», оказывается…

Они уже прошли дом Евлампьева, дошли до нового перекрестка и свернули, двинулись по другой улице. Снег повалил гуще, завесил отмеченную фиолетово бледным пунктиром фонарей даль улицы плотною белой мельтешащей занавесью, но ветра не было, падал оп совершенно отвесно, лишь изредка с щекочущей ласковостью касаясь лица, и оттого не мешал.

– Я тебя слушаю, Павел,сказал Евлампьев.

Хлопчатников искоса посмотрел на него, отвел глаза и заложил руки с портфелем за спину.

– Речь, Емельян, о госпремии. Звание мне провалили, теперь у меня только на нее надежда, больше не на что. Понимаешь?

– Да что ж не понимать? Понимаю.

– Ну вот. Раньше я так считал: дадут – хорошо, не дадут – ну, и… А теперь некуда деваться: со званием пролетел, если еще и с лауреатством… Не имею я права с лауреатством пролететь. Оно мне как это «сезам» нужно, оно мне столько дверей откроет, а без него я хоть лоб расшиби… мало ли какие мысли у всякого вшивого конструкторишки завелись! Государственно мыслить только мы умеем!

– Да, Павел, да, – сказал Евламльев. – Все правильно говоришь, я все и так, без тебя, понимаю, зачем ты мне объясняешь? Давай напрямую: из списка меня вывести хочешь?.

С полминуты, наверное, они шли молча, потом Хлопчатников остановился, взял Евлампьева под руку и проговорил просяще:

– Емельян!

Евлампьев повернулся к нему, взглянул в лицо, – ясного, четкого выреза светлые глаза Хлопчатникова смотрели на него с острой, суровой сосредоточенностью.

Быстрый переход