–
– Плохо, Емельян, дело, – сказал Хлопчатников. – Надо еще одного вводить. Это уж и не я решаю – вводить, не вводить, все за меня решено, от меня только требуют: вынести из списка кого то еще одного, чтобы не увеличивать его больше. Тебя мне тоже раз десять вычеркивали, но я отстаивал: не дадут так не дадут, а без тебя – нет. Веришь хоть?
Евлампьев не успел ничего ответить – Хлопчатников заговорил снова, не став дожидаться ответа. Похоже, он боялся услышать его, прежде чем доскажет все до конца.
– А сейчас, Емельян, ситуация изменилась… нельзя не получить. К сожалению… Ну, и коли исключать, две остаются кандидатуры: Вильников и ты. Кого из вас? Ты на пенсии, а Вильников еще работает, в коллективе еще все таки, с людьми ему общаться… авторитет, престиж… Обидно, конечно, Емельян, я понимаю: почему все таки тебя, а не Вильникова? Ну да уж жизнь такова… вообще не очень то справедливая штука.
Евлампьев слушал Хлопчатникова, и было ему горестно и светло – все вместе. От несправедливости было горестно, да и привык к мысли о премии, вот и не хотел привыкать, не связывал с нею никаких планов, а привык – придется теперь отвыкать. И было светло: не ошибался, выходит, никогда в Хлопчатникове, такой он, каким его всегда полагал, и есть. Пришел к нему, не вычеркнул под нажимом, ни о чем ему не сообщив, пришел – словно бы повинился в своей немощи, бессилии своем, испрашивает согласия, хотя вовсе не должен этого, не обязан: что он такое. Евлампьев? Пенсионер, засохший пень…
– Одно слово, Емельян, – сказал Хлопчатников. Портфель из за спины он давно взял, держал перед собой и закручивал. выворачивал ручку жгутом, словно она была мокрая и он выжимал ее. – Скажешь, что нет, значит, нет, тогда Вильников. Сравнивать если, у кого больше прав, у него или у тебя, конечно – у тебя.
Евлампьеву хотелось сказать Хлопчатникову что то утешающее, ободряющее, прощающее… что то такое, чтобы он понял, как Евлампьев любит его, как ценит, как дорог ему этот его приход, пожелать Хлопчатникову сил, крепости, ума и дипломатической ловкости, успеха пожелать… но откуда было взять все эти слова, как их было выговорить, чтобы все то, что стояло за ними, перелилось бы в них, чтобы не прозвучало в них ни фальши, ни надсадности, чтобы именно то ими сказалось, что и хотелось?..
– А Веревкин с Клибманом как, не кандидаты в лауреаты? – спросил он вместо всего того, что было на языке.
– Веревкин с Клибманом? – Хлопчатйиков, казалось, не понял, правильно ли услышал. – А они то при чем?
– Вот и я думаю, что ни при чем.Евлампьев наконец сумел придать голосу ту интонацию, какой добивался: интонацию легкой насмешливости. – Значит, нет их в списке?
– Да нет, ну откуда же? – недоумевающе сказал Хлопчатников.
– Все, тогда моя душа спокойна, выноси меня. Главное, чтоб этих мерзавцев не было. А кто другой – так тех я не знаю. Посему ничего и желать не могу.
– А…– протянул Хлопчатников. И вдруг спросил: – Меня то ты в них не зачисляешь еще?
– Да ты что! – воскликнул Евлампьев. Он испугался, ну как сказал что то такое, из чего Хлопчатников сделал подобный вывод. – Что ты, Павел!..
– Да? Ну, спасибо. А то, знаешь, я подчас себя сам таким чувствую. Чувствую, ничего пе могу поделать…
Снег валил все так же густо, и у них у обоих, пока они стояли, на плечах, на спинах, на шапках накопнились белые снежные холмики.
– Дай ка я тебя…сказал Евлампьев, заходя Хлопчатникову за спину и принимаясь обхлопывать ему пальто. – Наклони ка голову.
Хлопчатников наклонил, и он стряхнул ему снег и с шапки. Снег был сухой, не слипался, и оббивать его было легко. |