|
— И в лесах небось не бывал?
— Вот, приехал…
— Сколько тебе лет? — вдруг спросил он с недоумением.
— Тридцать восемь. А что?
— Что же ты делал тридцать восемь лет?
— В конце концов, у меня степень — кандидат юридических наук! — разозлился я.
В конце концов, я написал докторскую диссертацию, читал неплохие лекции по криминологии и имею печатные труды. В конце концов, кто он такой? Пень сосновый?
Я вздохнул, остывая. Спорят с равными, спорят с себе подобными. Кажется, я отступил от своего правила — с дураками и женщинами не связываться. Впрочем, он может бытьи не дураком и не пнем, а цельной натурой, сумевшей затеряться в этих сосняках и не прикоснуться к цивилизации. Цельные же натуры всегда ограниченны, потому что они цельные.
И все-таки мне хотелось ткнуть его носом в какую-нибудь элементарную истину, ему доступную. Типа: «Времена натурального хозяйства давно минули». Я и ткнул ложечкой в мед — между прочим, очень душистый:
— Ты же не делаешь его сам?
— Пчелы делают.
— Не на твоем же подворье?
— На моем.
— У тебя что — свои пчелы?
— Неужто чужие…
Тогда я нашелся и стукнул ложечкой по деревянному бочонку:
— Посуду ведь дома не производишь?
— Произвожу.
— И этот бочонок?
— И его.
Я оглядел пузатые бока, текстуру дерева, выжженных мордатых медвежат, крышечку с кнопкой-пенечком… И вздохнул от нахлынувшей безысходности. Я устал от этого случайного человека, прямого и твердого, как корабельная сосна. А сосняки зовуще шумели за окнами — в них плавились янтарные смолы, пахло грибами и жила тишина.
— Верно сделал, что собрался в леса, — примирительно сказал Пчелинцев. — Человек должен жить в лесах.
— Почему же? — вяло спросил я из приличия.
— А где ж еще? В поле? Взгляду не за что уцепиться и душе не над чем задуматься. В горах? Человек не птица, чтобы вниз головой жить. В океане? Мы из него произошли, не возвращаться же.
— В городе, — вспомнил я одно знакомое местечко.
— В камне да металле жить нельзя.
— Живут же.
— Умом. А сердце их тут, откуда человек вышел. Оно еще помнит свое происхождение. К примеру, про лес стихов полно, а про бетон и шестеренки не пишут.
Вечером в многослойной тишине, возможно, я бы с ним и посидел. Чтобы скоротать бессонницу. Но в солнечный день мне хотелось затеряться в сосняках и ни о чем не думать — ни где людям жить, ни зачем им жить. Я зевнул откровенно и поставил чашку с окончательным стуком, будто печать шлепнул. Пчелинцев поглотал чай и поднялся.
— А у тебя тут хреново, шишка-едри?шка!
— Чем же?
— Окна мутные, стол пыльный, пол шершавый, и пирогами не пахнет.
— Мне и так хорошо. — Я шагнул к двери, как бы показывая путь.
— Это очень плохо, когда и так хорошо, — поучил он на прощание и сграбастал топор своей длинной механической рукой. — Приходи-ка, Антон, ко мне. |