Изменить размер шрифта - +
Этот набор слов тронул его, как никогда не могла осмысленная речь, и старик зарыдал заунывно, но не без примеси довольства. Моя собственная исповедь была такого же характера, как и моих товарищей, и я знаю, что чувства, внушаемыя ею, были чистосердечны и искренни. Мы все были искренни и все глубоко тронуты и проникнуты присутствием смерти и сознанием лишения всякой надежды. Я бросил свою трубку и, сделав это, почувствовал себя свободным от ненавистнаго порока, который угнетал меня постоянно, как тиран. И пока я еще говорил, то размышлял о том добре, которое мог бы сделать на этом свете, и о большем еще теперь, с помощью новых побуждений и высших и лучших стремлений, если только продлить жизнь на несколько лет более; мысль эта меня терзала и слезы снова потекли ручьями. Мы все трое обнялись и в таком положении, сидя, ожидали появления сонливости, которая всегда предшествует смерти от замерзания.

Понемногу оно стало нами овладевать, мы сказали друг другу последнее прости. Приятное ощущение сонливости захватывало пропадающее сознание, а снег хлопьями укутывал белым саваном мое побежденное тело. Пришел час забвения. Борьба с жизнью прекращалась.

 

ГЛАВА XXXIII

 

Не помню, долго ли я находился в состоянии забвения, но оно показалось мне вечностью. Понемногу я стал смутно сознавать себя и почувствовал боль во всех членах и по всему телу. Я вздрогнул. «Смерть, — мелькнуло в голове,- вот она, смерть!»

Около себя увидал я что-то белое, поднимающееся, и услыхал голос, полный горечи, сказавший:

— Не будет ли кто из вас, джентльмэны, настолько любезным, ударить меня сзади?

Это был Баллу, по крайней мере, это было его подобие, в сидячем положении, покрытый снегом и обладающий его голосом.

Я встал и тут, при неясном еще разсвете увидел в пятнадцати шагах от нас постройки и здание почтовой станции и наших оседланных лошадей, стоящих под навесом!

Недалеко от меня поднялся дугообразный снежный сугроб и Олендорф показался; мы все трое уселись и смотрели на дома, не решаясь промолвить слово. Правда, нам нечего было сказать. Положение наше было настолько глупо-смешное и унизительное, что слова теряли смысл, и мы не знали, с чего начать.

Чувство радости освобождения было отравлено, не только отравлено, оно почти совсем не ощущалось. Не проронив ни слова, мы сделались почему-то сердиты, раздражительны, злы друг на друга, злы на себя, злы на всех вообще; угрюмо стряхнули нависший снег с одежды и смущенно поплелись один за другим к лошадям, разседлали их и вошли на станцию. Я едва ли что-нибудь преувеличил, разсказав это курьезное и глупое происшествие. Оно было именно точь-в-точь, как я его описал… Не дурно, действительно, просидеть в степи, ночью во время мятели, быть почти занесенными снегом, чувствовать себя одинокими, безпомощными, когда в пятнадцати шагах стоит уютная гостинница.

В продолжение двух часов мы сидели на станции в стороне от всех и мысленно вспоминали с отвращением все происшедшее. Поняли, почему лошади нас покинули. Оне, почуяв свободу ушли и, вероятно, через четверть часа стояли уже под навесом и слышали и потешались над нашими исповедями и жалобами.

После завтрака мы почувствовали себя несколько лучше, бодрость жизни вернулась. Свет казался привлекательным и жизнь стала снова драгоценна, как и в прежнее время. Не много погодя мною овладело какое-то странное безпокойство, которое росло, мучило меня, не переставая. Увы, мое преобразование было далеко несовершенно — я хотел курить! Я воздерживался, сколько силы дозволяли, но плоть немощна. Я вышел один побродить и боролся сам с собою целый час, напоминал себе свои обещания переобразовать себя, усовещевал себя, убеждал; упрекал, но все было тщетно; я вскоре изловил себя, роющимся в снегу, разыскивая трубку. После продолжительных поисков я нашел ее, тихо ушел и спрятался, чтобы вдоволь насладиться. Я просидел за гумном довольно долго и спрашивал себя, что буду чувствовать, если товарищи мои, которые мужественнее, устойчивее и честнее меня, поймают меня врасплох.

Быстрый переход