— Марта! Это я.
Вермейрен развалился, вытянув ноги к газовой печке, — круглое брюшко, шляпа на голове; он курит сигару, не глядя на нас. Время от времени испускает вздохи, словно делая невыносимо тяжкую работу. Вдруг тишина взрывается. В комнате тети Марты кто-то швыряет в дверь тяжелыми предметами. Слышится визгливый, омерзительный голос. В столовую влетает мама.
Вермейрен со вздохом встает.
Зря он притащил с улицы Анриетту.
Уже три дня назад Марта, как в свое время Фелиси, вошла в запой. Где она достала выпивку — ведь все спиртное под замком? Где взяла денег — ведь все служащие получили указание не подпускать ее к кассам?
Вот уже три дня, как она заперлась у себя в спальне, несомненно, с бутылками, и отказывается отпереть, а когда ее зовут, отвечает ругательствами.
У нее там небось и еды никакой нет!
Спускаясь по лестнице, мама проливает несколько слезинок.
— Пойдемте, дети.
Вермейрен ведет нас обратно в магазин, поколебавшись, открывает коробку конфет под стеклянной крышкой и дает нам с братом по две вафельки.
Новые колебания. Ого! Его великодушие достигает апогея: он снимает с полки две коробки сардин и сует их маме в сетку.
На улице уже совсем стемнело, стеклянная крыша рынка еле освещена.
Как мы припозднились! Огонь, наверное, потух. Вот-вот вернется Дезире, и жильцы сойдут в кухню.
Анриетта торопит нас, тянет за собой, выбирая самый короткий путь по самым темным улочкам, до которых не доносится запах новогоднего праздника.
18
12 июня 1941,
Фонтене
Круглая площадь Конгресса обсажена деревьями, темная листва которых с одной стороны еще черней из-за влаги. На земляной насыпи возле улицы Свободы
высится огромная решетчатая башня, от которой расходятся сотни телефонных проводов.
Улицы отходят лучами от площади Конгресса. Трамвай делит ее на две неравные части: он идет по кривой, следуя с улицы Иоанна Замасского на улицу Провинции.
Этим вечером площадь Конгресса превратилась в призрачное царство. Еще утром не морозило: лужицы едва затянулись хрупкой прозрачной коркой льда. Наверно, ветер переменился, пока мы сидели в школе. Тяга в печке была плохая, и брат Мансюи, пряча руки в рукава сутаны, велел нам встать в круг и кружится по классу, чтобы согреться. Брат Мансюи — арденнский крестьянин, круглолицый, с добрыми глазами.
Мы писали палочки, а он расхаживал между желтыми партами и зорко следил за нами, зная в то же время, что и мы следим за ним не менее зорко. Это наша обычная игра. В просторных карманах его черной с белыми брыжами сутаны всегда лежат две коробочки из папье-маше с японским узором. В одной нюхательный табак, в другой — старательные резинки в форме фиалок; такие не продаются ни в одной лавочке.
Брат Мансюи перемещается по классу бесшумно: ты думаешь, что он в другом конце, а он вырастает у тебя за спиной, молча улыбаясь безмятежной улыбкой и притворяясь, что глядит совсем в другую сторону.
Чувствуешь прикосновение его сутаны. На мгновение замираешь в надежде: а вдруг?.. Но он уже неуловимым движением фокусника положил на край твоей парты фиалковую резинку.
Двор и вообще все вокруг залито мертвенно-синюшной белизной. Кирпичные фасады темнеют; камень, которым облицованы нижние этажи, пронзительно бел, и на нем обозначились потеки.
Вот-вот зажгут свет. За стеклянной перегородкой ритмично и тягуче, как песню, твердят урок дылды из третьего и четвертого класса начальной школы. Кто увидел первые снежные хлопья?
Но вот уже все смотрят во двор. Если приглядеться, заметишь крошечные снежинки, медленно летящие с неба.
Мы как в лихорадке. Темнеет, снежные хлопья летят все быстрее, все гуще. Вот зажегся газ в комнате ожидания, налево от подъезда, где сгрудились вокруг печки матери учеников. |