Чтобы как-то взбодриться, он устроился в карете, как площадный подьячий: на шее чернильница, на коленях кожаный сундучок, на нём лист бумаги, в светце свеча. Не откладывая, он писал черновик письма с тем, чтобы завтра его перебелить и послать с нарочным в приказ Тайных дел для Алексея Михайловича:
— Теперь, пока перемирье со шведами не вышло, надобно скорее промышлять о мире с польским королем через посредство курфюста бранденбургского и герцога курляндского; с польским королем мир гораздо надобен, нужнее шведского, потому что пролились крови многие и уже время дать покой. А не уступивши черкас с польским королем мира не сыскать… С польским королем надо мириться в меру, чтобы поляки не искали потом случая нам отомстить. Если с польским королем мир заключен будет обидный, то он крепок не будет, потому что Польша и Литва не за морем. Причина к войне всегда найдется…
Объявив свои мысли, Афанасий Лаврентиевич очеркнул написанное и написал далее:
— Бьёт челом бедный беззаступный холоп Афонка Нащекин. Моя службишка Богу и тебе, великому государю, известна; за твое государево дело, не страшась никого, я со многими остудился, и за то на меня от твоих думных людей доклады с посяганием и из городов отписки со многими неправдами, и тем разрушаются твои, государевы дела, которые указано мне в Лифляндах делать; великому государю беспрестанно доносят печали через меня, беззаступного холопа твоего, и службишка моя до конца всеми ненавидима. Милосердный государь! Вели меня от посольства шведского отставить, чтоб тебе от многих людей докуки не было, чтоб не было злых переговоров и разрушения твоему делу из-за ненависти ко мне…
Закончив работу, Афанасий Лаврентиевич погасил свечу и выглянул из кареты. От близкой реки вокруг было туманно, костры на посольском стане указывали путь, скоро послышались голоса стрелецкой стражи, потянуло дымком и запахами рыбного варева. Карета остановилась возле палатки Ордин-Нащекина, он вышел из нее и сказал Котошихину:
— Меня что-то познабливает, я буду у себя, а ты, Гришка, ступай к Ивану Семёновичу и доложи ему обо всём, что видел и слышал.
Слуга кинулся возжечь в палатке свечу, но Афанасий Лаврентиевич его остановил, выпроводил вон, разделся и, поёживаясь от холодной сырости, нырнул под меховое одеяло. Он был ещё крепок телом, и дорога его мало утомила, но, закрыв глаза, явственно ощутил, как от обрушившихся на него несчастий устала и истомилась по вольному отдохновению его измученная неправдами и клеветами душа. Устремив свой взор внутрь себя, в сторону сердца, Ордин-Нащекин несколько раз прочёл Иисусову молитву, и его душа метнулась к самой острой своей боли, к Войке, чей образ, словно лицо утопленника из воды, всплыл перед отцом таким, каким тот его видел перед поездкой в Москву, после которой, обласканный царём и напутствуемый Ртищевым, он своровал изменой государю и Отечеству. Афанасию Лаврентиевичу вдруг уже другим привиделся сын, весёлый и хмельной, в окружении шляхтичей и ксендзов, и его сердце заледенело от ужаса: больше всего Ордин-Нащекина страшило, что Войка соблазнится латинством и станет католиком, или, что ещё хуже и отвратнее, сверзится в униатство — прибежище всех славянских предателей.
— Разве плохо я за ним приглядывал? — сокрушался, ёжась от озноба под одеялом, Афанасий Лаврентиевич.
3
Котошихин был достаточно опытным в обращении с сильными людьми подьячим, поэтому не поторопился показываться на глаза крутонравному князю Прозоровскому. Он осторожно, почти крадучись, подошёл к его палатке, присмотрелся, прислушался и убедился, что посол спит самым сторожким первым сном, нарушить который не решился бы ни один смельчак, даже стрелецкий капитан Иван Репин, имевший наградной трёхрублевый золотой на шапке за взятие Смоленска.
На цыпочках Гришка отступил от палатки и направился к большому костру, в свете которого метались людские тени. |