За весь день у него во рту, кроме ржаного, припахивающего плесенью сухаря, ничего не было, шведы, конечно, накормили бы всех от пуза, но Ордин-Нащекин впал в такой гонор, что о совместной, неизбежно перешедшей в пирование, трапезе не могло быть и речи. Стрельцы вернулись домой голодными и сейчас, обступив котел, выскребали из него остатки варёного гороха. Подьячий сразу понял, что его обнесли с едой, и вернулся в свою палатку. Там он некоторое время полежал на мешке с соломой, покрытым попоной, затем запустил руку в тайное место и вынул оттуда кошелёк с деньгами. Его сосед по палатке вкусно посапывал, но Гришку в сон не тянуло, у него как у кота, была в первую половину ночи бессонница, которую он обычно тратил на выучивание шведских слов и чтение книг, но сегодня голод погнал его на промысел.
Опустив кошелёк за пазуху, Котошихин тенью выскользнул из палатки и, обойдя сторожей, подошёл к конскому двору, где прислушался, затем осторожно покрякал утицей. Из сторожки донеслись вначале кашель, а после простуженный голос конюха Савелия:
— За каким делом, человече, явился? Если овса похрумкать, так он у меня только для посольских коней.
Подьячий вышел на серебристую полосу лунной дорожки в сырой траве. Савелий его узнал и подхватился со своего соломенного лежбища.
— Чем услужить, Григорий Карпович?
— Оседлай коня и помалкивай! Подведёшь его к дороге. И не шуми, я тебя увижу.
Конюх уже давненько жил с посольскими людьми и был научен выполнять с первого слова всё, что они от него потребуют и, главное, помалкивать обо всём, что он видит и слышит. Подьячий был для него сильным человеком, ходившим непосредственно под государевыми послами, и Савелий, не мешкая, оседлал солового коня, который уже был испытан Котошихиным в неоднократных ночных вылазках. Мерин, узнав его, потянулся к руке мягкими тёплыми губами.
— Годи! Нет ничего, — сказал Гришка. — Вот доедем и получишь краюшку.
Конь ходко шёл по мягкой песчаной дороге, с обеих её сторон возвышался сумрачный ельник, из которого порой доносились звуки лесных обитателей, от которых всадник поёживался и теснее вжимался в седло. Однако страхи длились недолго, скоро дорога выбежала на пологий берег неширокой реки, где стояла большая изба и несколько дворовых построек, которые были подняты от половодья на высокие дубовые столбы. Это была корчма, которую содержал старожил здешних мест еврей Исайка, прославившийся на всю литовскую округу Речи Посполитой тем, что выиграл в королевском суде тяжбу у богатого местного пана Цыбульского, и с той поры, когда речь вдруг заходила о нём, его стали называть: «Это тот самый Исайка». Прозвище прилепилось и к самой корчме, и, когда Гришка, оставив коня работнику, поднялся по лестнице и вошёл в избу, Исайка скоренько подошёл к нему и обрадовался, как брату:
— Добрый день, пан Григорий! У того самого Исайки есть, что выпить и чем закусить. Изволь пройти в панскую комнату.
Подьячий огляделся: в большом зале за дубовым столом на дубовых скамьях вокруг громадного жбана с пивом сидели мужики, латыши и русские, и, судя по замаслившимся лицам и громким речам, были веселы и довольны. Стараясь не споткнуться о комья засохшей грязи на полу, Котошихин знакомым путём подошёл к полуоткрытой двери комнаты для господ, заглянул в неё и возрадовался: за столом сидел его давний знакомец, купец из Нарвы Кузьма Овчинников, при каждой встрече угощавший подьячего от пуза и большой любитель потолковать с ним о государственных материях, особливо о всяких дипломатических новостях.
— Ба! Григорий Карпович! — воскликнул, подскочив со скамьи, Овчинников. — Давненько же мы не виделись, почитай с декабря позапрошлого года, когда в Валиесаре обмывали перемирие. Будь здоров, брат Григорий!
— Челом, Кузьма Афанасьевич! — почтительно произнёс Гришка, весьма уважавший купца за толстую мошну и щедрые застолья. |