Но хотя глаза Пегготи блуждают, она очень
недовольна, если и мои начинают блуждать, и когда я стою на скамье, она
хмурится, давая мне понять, что я должен смотреть на священника. Но не могу
же я все время смотреть на него! Я его знаю без этого белого покрывала и
боюсь, что он удивится и, пожалуй, прервет службу, чтобы осведомиться,
почему я так таращу на него глаза, а что мне тогда делать? Очень нехорошо
зевать по сторонам, но я должен чем-то заняться. Я смотрю на мою мать, но
она притворяется, будто не видит меня. Я смотрю на мальчика в приделе, а он
в ответ корчит рожу. Я смотрю на солнечные лучи, проникающие с паперти в
открытию дверь, и там я вижу заблудшую овцу - я имею в виду не грешника, а
настоящую овцу, - размышляющую, не войти ли ей в церковь. Я чувствую, что,
если сейчас же не перестану смотреть на нее, меня охватит соблазн крикнуть
что-нибудь во весь голос, - а что тогда будет со мной? Я поднимаю глаза на
мемориальные доски на стене и стараюсь думать о покойном мистере Боджерсе из
нашего прихода и думаю о том, что должна была чувствовать миссис Боджерс,
когда мистер Боджерс долго и тяжко болел, а врачи были бессильны помочь ему.
Я задаю себе вопрос, звали ли к больному мистера Чиллипа и оказался ли он
так же бессилен, как все прочие, а если да, то приятно ли ему теперь
вспоминать об этом каждое воскресенье. Я перевожу взгляд с мистера Чиллипа и
его праздничного галстука на кафедру и думаю о том, какое это чудесное место
для игр и какой бы это был замок: кто-нибудь из мальчиков штурмует его,
взбегая по ступеням, а ему в голову летит подушка с кисточками. Мало-помалу
глаза мои начинают слипаться, я как будто еще слышу в знойном воздухе сонный
голос священника, распевающего гимн; потом я уже ничего не слышу и, наконец,
с грохотом падаю со скамьи, и меня чуть живого уносит Пегготи.
А теперь я вижу наш дом. В раскрытые настежь окна с частыми переплетами
проникает в спальню благовонный воздух, а растрепанные старые грачиные
гнезда все еще покачиваются на вязах в конце сада. А вот я в саду за домом,
позади двора с пустой голубятней и собачьей конурой; помнится мне, это
настоящий заповедник бабочек, окруженный высокой изгородью с калиткой и
висячим замком; плоды обременяют ветви деревьев, плоды такие спелые и
сочные, каких никогда уже не бывало ни в каком другом саду, и моя мать
собирает их в корзинку, а я стою тут же, украдкой срывая крыжовник и
стараясь сохранить равнодушный вид. Поднимается сильный ветер, и вот лето уж
промелькнуло. В зимних сумерках мы играем и танцуем в гостиной. Когда моя
мать, запыхавшись, опускается в кресло, я слежу, как она навивает на пальцы
свои светлые локоны и выпрямляется, и никто не знает лучше меня, что ей
приятно быть такой миловидной и она гордится своей красотой.
Таковы мои самые ранние впечатления. А вот одно из первых моих
умозаключений - если только это можно назвать умозаключением, - составленных
на основании того, что я видел: мы оба слегка побаиваемся Пегготи и чаще
всего подчиняемся ей. |