Изменить размер шрифта - +

И Дарренс, согласившись, начал подготовленную речь человека, обдумавшего тему, заучившего предмет наизусть и, кроме того, расставившего слова в том порядке, в котором они прозвучали бы наиболее ясно:

— Я знаю, что означает слепота для любого — всё возрастающую влюблённость в самого себя, если только человек не следит за собой постоянно. А будет ли человек постоянно находиться настороже? Вот что означает слепота для всех людей, — повторил он многозначительно, — но для меня, лишённого любого занятия, она, должно быть, означает нечто большее. Будь я писателем, я по-прежнему мог бы диктовать, бизнесменом — мог бы управлять делами. Но я военный, и не очень-то умный военный. Ревность, постоянное и назойливое любопытство (такой любопытной Варвары, как твой слепец, и не найдёшь нигде), вечное недовольство всем и требование ухаживания за собой — вот чем я особенно опасен.

Тут Этни нежно рассмеялась, опровергая его аргумент.

— Возможно, конечно, что я и не проявлю этих вредных качеств, — допустил он, — но их следует иметь в виду. А я их предвижу, и не бессмысленно говорю с тобой. Каждую ночь я размышлял и ломал голову над всем вопросом, с тех пор как получил твоё письмо, гадая, как мне следовало поступить. Известно ли тебе, как радостно, с какой благодарностью я ответил бы тебе: “Да, свадьбе быть!”, если бы осмелился. Если б только осмелился! Но по-моему — а ты как считаешь? — большая беда только проясняет мозги. В Каире я часто не спал и думал, и все неважные пустячные размышления постепенно, одно за другим, ушли. но несколько простых и прямых истин выделилось довольно ярко, и я почувствовал, что должен уцепиться за них, собрав все свои силы, потому что ничего другого не остаётся.

— Да, это я понимаю, — произнесла в ответ Этни тихим голосом. Она и сама подверглась точно такому же испытанию. И всё это вполне могла говорить она сама, а не Дарренс. Она посмотрела на него, и впервые начала понимать, что, в конце концов, у неё с ним могло бы быть много общего. И она в очередной раз, ещё более решительно и твёрдо, повторила самой себе: “Не должны две жизни быть испорчены из-за меня.”

— Продолжай, — попросила она.

— Вот одна из тех самых простых и прямых истин. Брак между мужчиной-инвалидом, таким как я, чья жизнь кончена, и женщиной, такой как ты, деятельной и молодой, чья жизнь в расцвете, будет совершенно неуместен, если только оба не привнесут в него нечто гораздо большее, чем дружба. Он совершенно неуместен, если предполагает жертву с твоей стороны.

— Он не предполагает никакой жертвы, — твёрдо сказала она.

Дарренс кивнул. Было очевидно, что он остался доволен ответом, и Этни почувствовала, что он прислушивается больше к интонации, а не к словам; весь его сосредоточенный вид говорил ей об этом. Она принялась размышлять, легко ли в конечном счёте окажется усыпить его подозрения теперь, когда он ослеп, и поняла, что именно по этой причине сделать это будет, наоборот, ещё труднее.

— Тогда привнесёшь ли ты нечто большее, чем дружба? — неожиданно спросил он, — ты будешь честной, я знаю. Скажи!

Этни не знала, как поступить. Она понимала, что должна ответить сразу, недвусмысленно и — честно притом.

— Нет ничего, — начала она так же твёрдо, как и прежде, — ничего на свете, чего я так горячо желала бы, как того, чтобы ты и я поженились.

Это было искреннее желание, высказанное честно. Она ничего не знала о том разговоре, что произошёл между Гарри Фивершэмом и лейтенантом Сатчем в малом зале ресторана “Крайтирион”, не ведала о планах Гарри, не слышала о письмах Гордона, извлечённых из стены разрушенного дома в городе Дервишей на берегу Нила.

Быстрый переход