— Наталья? Богъ тебя накажетъ за эту Наталью, Мохнатыхъ. А по отчеству?
— Раба Божія Михайловна.
— Михайловна? Какой позоръ… Не спрашиваю ея фамиліи, потому что не хочу срывать покрывала съ тайны этой несчастной женщины… Но спрошу только одно: неужели у тебя хватало духу бывать у нихъ дома, глядеть въ глаза ея мужу?!
— Нетъ… Я больше по телефону… Уславливался…
— Еще хуже!! Неужели, раскаяніе не глодало тебя?! Неужели, этотъ номеръ телефона, ужасный преступный номеръ — не врезался въ твою душу огненными знаками?! Не врезался? Говори: не врезался?
— Врезался, — раскачивая головой, въ порыве безысходнаго горя, прошепталъ Мохнатыхъ.
— Ты долженъ забыть его! Слышишь? То, что ты делалъ — подло! 27–18?
— Что, номеръ? Нетъ… Хуже! Больше!
— Еще хуже? Еще больше? Какой же?
— 347-92.
— Ага… Наталья Михайловна… Такъ-съ. Какъ же ты подошелъ къ ней? Какимъ подлымъ образомъ соблазнилъ эту несчастную?..
— А я просто узналъ, что за ней ухаживалъ Смелковъ. Встретилъ ее да и разсказалъ, что Смелковъ всюду хвастается победой надъ ней. Выдумалъ. Ничего Смелковъ даже и не разсказывалъ… А она возмутилась, прогнала Смелкова… Я и сталъ тутъ утешать ее, сочувствовать.
— Трижды подло, — разсеянно заметилъ Полянскій, описывая что-то карандашомъ на обрывке конверта.
— Все грехи? — спросилъ Крутоновъ, разливая въ стаканы остатки восьмой бутылки и набивая ротъ куличемъ. — Во всемъ признался?
— Кажется, во всемъ.
— Ну, вотъ видишь. Легче теперь?
— Кажется, легче.
— Ну, вотъ видишь! Говорилъ я, что мы тебя облегчимъ… И облегчимъ!
— Конечно, облегчимъ, — серьезно и строго подтвердилъ Вострозубовъ.
— Камень съ души снимемъ, — пообещалъ Полянскій.
— Все камни снимемъ! Камня на камне отъ твоихъ греховъ не останется.
— Я пойду домой, родные, — попросился раскисшій Мохнатыхъ. — Спаточки мне хочется.
— Иди, детка. Иди. Богъ съ тобой. Если еще будутъ какіе грехи — ты намъ говори. Мы облегчимъ…
И умягченный, обласканный, облегченный, пошелъ Мохнатыхъ домой, съ тихой нежностью прислушиваясь къ веселому, радостному звону пасхальныхъ колоколовъ.
КУСТАРНАЯ РАБОТА
На глухой улице южнаго городка стоялъ домъ съ садомъ, принадлежащей Ивану Авксентьевичу Чеботаренку.
Мой пріятель, столичный художникъ Здолбуновъ и я — мы гостили у тароватаго Чеботаренка весь май месяцъ и часть іюня.
Хорошо было. Цвела сирень, цвела акація, цвело все, на что только падали жаркіе поцелуи солнца, и все мы ходили, какъ полупьяные.
Въ день именинъ хозяина, вечеромъ, когда луна залила серебристо-зеленымъ светомъ сирень въ саду и тополя, я ушелъ отъ гостей въ свою комнату, бросился на кровать и долго лежалъ такъ, часто и сильно дыша ароматомъ щедрой сирени, доносившейся изъ открытаго, выходившаго въ садъ, окна.
Хорошо было. Я въ этотъ моментъ никого не любилъ и, вообще, въ это время никого не любилъ, но чувствовалъ, что скоро полюблю сильно, сокрушающе и что эта любовь будетъ счастливая, долгая. Запахъ сирени можетъ многое разсказать, если въ него, какъ следуетъ, вникнуть.
За окномъ раздался голосъ моего пріятеля, художника:
— Вотъ тутъ скамеечка есть. Тихо, безлюдно, и сирень безумствуетъ кругомъ. Сядемъ, Марья Николаевна.
Женскій голосъ поправилъ:
— Какая я вамъ Марья Николаевна?! Я Ольга Николаевна. |