Роняю и рассматриваю его, отстраненного даже после поцелуя. Ледяная корочка покрывает Эмилеву душу, точно сахарная глазурь, искристый блеск в глазах — голубой в синеву паковый лед — не тает. Что там, подо льдом? Мечта стать, как отец? Отец, который был и остался непостижимым и недосягаемым, словно господь бог из молитвенника. Присутствует во всем, а фиг его поймаешь.
Сколько лет они с сестрой играют в сумасшедшего доктора Моро, в свой идеал папочки-мамочки, запоминают термины, оброненные взрослыми, пока те обмеривают и взвешивают два соединенных детских тела? Известно ли им, что человеческое тепло и профессиональная заботливость — очень разные вещи? Вкусили ли они настоящего тепла, или заменили его кто чем сумел: Эмилия — неженской раскованностью, Эмиль — девичьей неприступностью? И столько же лет дяди доктора уговаривают душу живую: ты должна пожертвовать собой высшим целям, три, четыре столетия предки твои шли на эту вершину, с женами и детьми, оставляя ослабевших и умирающих по обочинам, их трупы отмечали вехи пройденного пути, как кислородные баллоны — альпинистский маршрут. Кто ты такая, чтобы противиться их ревностной вере? А душа все плачет, все не хочет умирать. Мотылек, которого не тянет к огню.
Эмиль-Эмилия хрупкий, будто мотылек. Изящное, хрупкое создание. Опасное создание. Обаяние близнецов такое призывное, но тело Эмиля хранит свою неприкосновенность — даже сейчас, прижатое мной, распластанное, распятое по кровати — хранит и ждет, когда я ее разрушу. Он словно девственница, что платит собой за возможность прожить безбедно, за вызов демона, за изгнание демона. А еще Эмиль похож на ребенка, который терпеливо ждет, когда ему сделают больно.
Это не должно возбуждать. Это должно вызывать жалость к жертве и отвращение к насильнику в себе, к жалкому любителю безграничной власти над другим человеком. Мне приходится повторить себе пару раз: что я делаю? нет, что ТЫ со мной делаешь, Эмиль? — прежде чем я выдыхаю через нос, отрываюсь от разложенного, готового к употреблению тела, слезаю с замечательно удобной Джоновой кровати (мне бы и гигантский кактус показался удобным, если бы на нем меня ждал Эмиль) и отхожу подальше.
У бунгало нет стен, одни перила от опоры к опоре, под полом колышется море, на балках играют блики. Скоро отлив, думаю я, садясь на пол и вцепляясь в неровные, почерневшие доски. Если прямо сейчас спрыгнуть вниз, в зеленые волны мелководья, отлив уволочет меня далеко-далеко в море. И не надо будет думать о том, что я сделал только что, показав: мне не наплевать на тебя, я не хочу слепой покорности, я хочу тебя и меня, НАС. Ты, Ян, бросил свое сердце к ногам Эмиля, чтобы мальчишка мог на нем попрыгать. Понимая в глубине души: куда разумнее сделать вид, что я свободен, очарование близнецов, очарование Эмиля не действует на меня. Поздно ругать себя за то, что открыл свое сердце не тому и не вовремя: потомки клана Кадошей, выросшие в вере, что люди не более чем материал для экспериментов, воспользуются моей слабостью.
Однако признайся хотя бы себе, Ян, ты давно потерял осторожность: с момента вашего знакомства радостно летел в сплетенную близнецами паутину, а потом изнывал в борьбе с самим собой, дулся и мечтал победить пагубное влечение. И все это время Эмиль и Эмилия наблюдали за тобой, может, даже делали пометки в блокноте, подписанном «Эксперимент Ян». И теперь знают про твою слабость больше, чем ты сам про нее знаешь.
— Не переживай! — подмигивает Эмилия, устраиваясь сбоку.
Эми кладет голову мне на плечо, прижимается к моей шее макушкой и замирает в ожидании рассвета. Рассвет обещает быть прекрасным — первый рассвет моей новой жизни авантюриста-смертника. Эмиль, усевшись бок о бок с сестрой, смотрит вдаль, не пытаясь дотянуться до меня, прикоснуться, соблазнить, подчинить себе. Он похож на себя в нашу первую встречу: бледного, холодного, точно зимняя заря. |