Дамело понимает, что что-то не так, лишь когда его тащит по воздуху, точно рыбу, выдернутую из воды, и точно рыбу в ведро для улова, швыряет в провал. Второй раз за день ради спасения своей жизни Миктлантекутли вынужден вспомнить, зачем дьяволу крылья. Он выходит из пике над самым каменным морем, дном геенны, и взмывает ввысь раскаленным ядром, кипя от гнева. Вернувшись в средний мир, владыка Миктлана зависает над адовой воронкой и осматривается, уверенный: в воздухе он в безопасности. Зря. Нет больше безопасности для Дамело ни на земле, ни в небе — разве что под землею, куда ангелам путь заказан. Или нет?
Белое, слепящее, словно взблеск ножа, вонзается Сапа Инке в грудь и оказывается Татой Первой, ангелом, защищающим собственную мать. Как она это делает? — поражается индеец, когда Первая обращается с ним, с большим и сильным мужчиной, будто рестлер, красиво исполняющий на ринге «рок боттом». Она же получила крылья позже меня, откуда у нее техника… и сила… и бесстрашие, совершенно нечеловеческие? А какими они могут быть — у ангела? Нечеловеческими. И беспощадными. Мне нет спасения, Тата сделала выбор. Единственный выход — применить кнут к Первой, а не к ее мамаше…
Все эти мысли окружают Дамело, точно рой мух — своего повелителя, пока они с Татой, вцепившись друг в друга, кувыркаются в воздухе, словно орлы в брачном полете. И неумолимо приближаются к поверхности нижних земель, ощерившейся скалами, будто частоколом зубов. Адская глотка ждет их, чтобы перемолоть и сожрать.
— Подожди… По-до-жди-и-и… — выдыхает Миктлантекутли, перехватив Первую в полете-падении, втискивая, вплавляя в себя — и в то же время перехватывая кнут за ее спиной, привыкая, приноравливаясь к рукояти.
Он не даст ей упасть. Падать всегда больно, чужая память, память легионов падших ангелов саднит и предупреждает. Но и щадить изменившую ему цицимиме владыка преисподней не собирается.
К счастью для них обоих, кнут Миктлантекутли сделан совсем из другого материала. Можно выстоять против боли, страха, стыда, но устоять против счастья? Придется бороться не столько с противником, сколько с собой, упорствовать, когда хочется тихо сдаться на чужую милость — и слушать, слушать клятвы и обещания.
Кнут Содома сплетен из соблазнов. Он предлагает то, от чего ты не в силах отказаться, правда, детка?
— Де-е-е-етка, — звенит он, рассекая воздух. — Де-е-е-е-е-етка-а-а-а-а… — И нельзя не заслушаться.
Тата Первая на пределе. Вся мощь дьявольских искушений направлена на нее, обволакивает, обнимает, влечет за собой, пробивает бреши в ангельской праведности, в девичьей правильности, выстроенной из жестоких слов, из материнских наказов, из нудных нотаций. Тот, чья улыбка солнцем освещала темный, унылый мир, клянется ангелу в верности — хотя какая верность у сатаны? Разве что сатанинская, лживая верность, недолговечней льдинки в костре, ненадежней паутины на ветру. И Тата хочет ее, сколько бы ее ни было, на сколько бы ни хватило — на день, на час, на миг.
Из провала Дамело выносит спасенную (или все-таки жертву?) на руках, словно в голливудском боевике, укладывает на диван под взглядами четырех пар глаз и оборачивается, ища ту единственную, которая на них не смотрит. И не потому, что ей нечем, а потому, что незачем. Рептилия уверена: она сумеет вернуть дочь себе, забрать у самого князя ада и утвердить прежнюю власть. Так всегда было и так будет.
Владыка Миктлана понимает: одной схваткой дело не кончится. Ему придется снова и снова биться за Первую с ее дражайшей маман, снова и снова пытаясь разорвать ошейник, надетый Рептилией — ради чего? Чтобы заменить его своим? Сапа Инка не знает. С кем-то, не привыкшим к рабству, Миктлантекутли так бы и поступил: вкус свободы незабываем, свободный рано или поздно захочет избавиться от ошейника, но раб… Раб останется во владении хозяина навечно. |