Он старательно дышит: вдох — выдох, снова вдох, каждый глоток воздуха — блаженство. А если бы мог говорить, спросил бы: зачем? Я не верю тебе, я никому не верю и учиться доверию не хочу. Кому нужен доверчивый сатана?
— Рас-слабь-ся, — шепчет аббатиса несуществующего монастыря. — Давай, давай, давай. Ты мой, слышишь, мой весь, больше ничей, мойнавечнозащищутебяотвсехтымой…
Она трется об мужчину, словно кошка, крест лупит его по носу, сбивает весь настрой. Если бы Миктлантекутли хотел настроиться, он бы велел Тате взять в рот. Взять в этот мягкий, розовый изнутри, без умолку болтающий рот хоть чертов крест, хоть самого Дамело, лишь бы заткнуть поток слов, оседающих у него на душе холодной тяжестью. Холодной тяжестью давят на грудь узкие ладони, которые должны быть легкими, теплыми, даже горячими — индеец помнит об этом по прошлой жизни. А сейчас его точно гигантская змея обвивает: сожмет кольца — отпустит, сожмет — отпустит. Разве можно доверять змее? А змеиной матери, которая натравила на него и Медузу, и тех, других? Она пообещала его каждой из своих гончих, каждому из сотворенных ею чудовищ, отняв у одних молодость, у других человеческую суть. И в награду за принесенные жертвы посулила им желанного мужчину. В единоличное пользование. Каждой из трех. А может, их было больше, кто знает.
— Я укорочу тебе цепь, дорогой, — заходится от нежности и заботы оседлавшая Дамело тварь.
Какую цепь? Ту, на которой Ицли держал свою жертву? Так ведь Тата бедолагу отпустила. Тата Первая, ангел, обрушивший на Миктлан весь ужас и красоту своей милости. Зато Вторая не видела ни цепи, на которой сидел грешник, ни…
Миктлантекутли ловит мысль, смутную, верткую, отравляющую мозг. Как он мог ошибиться? Эта холодная отстраненность, полное облачение аббатисы — черный велон, белый чепец — и голая кожа бедер под рясой… А где чулки? Где белые, шелковистые чулочки с подвязками, которые хотелось сорвать или, наоборот, осторожно скатать, спуская вниз по ноге?
— Ах ты шлюха крылатая, — слышит Дамело и чувствует, как приподнимается на коленях, разжимая тиски, Первая.
Тата больше не смотрит на него, отпускает ненадолго, будто кошка мышку. У нее есть цель поинтересней — она сама, в белом апостольнике и неполном облачении, без креста и перстня, не монахиня, а ряженая. Горгона, его Горгона.
Миктлантекутли ухмыляется про себя, но тут же принимает страдальческий вид: я беспомощен, я обманут, я морально раздавлен. Спаси меня, тебе же хочется.
Если Вторая и понимает его игру, то не подает виду. Они с Первой нарезают петли по комнате, в Миктлане пахнет кошачьей дракой. А владыка Миктлана лежит на разобранной постели, будто гребаный приз, и ждет, кому же он достанется. Стойка, давящая под челюсть, не дает ни отвернуться, ни даже обматерить сумасшедших баб, играющих на Дамело в подкидного дурака. В подкидного сатану.
— Какого черта ты лезешь ему в голову? Исправить его хочешь? Ты что, не знаешь: черного кобеля не отмоешь добела, — шипит Медуза.
— Сдался мне твой кобель, мыть его! — смеется ангел в лицо своей Тени. — Он мое орудие! Я исправлю им целый мир!
— Доломав в процессе? — поднимает бровь Тата Вторая.
— Нет, ну что-о ты, — тянет Первая. — Он у меня получит все, о чем мечтал и о чем даже мечтать не смел, выпустит весь свой гнев, всю свою похоть. Он опустеет до донышка, наш маленький королек, повелитель-дилетант. — Ангел раскидывает руки крестом, чернота облачения струит свет, сияет, точно солнце в затмении: огненная корона и бездонный провал внутри нее. — Зачем ему вселенная? Наш парень не знает, что с ней делать! Он хочет тебя — он тебя получит. Сотни, тысячи тебя, каких захочет, беленьких, черненьких, кротких, распутных… Все любят сладкое!
Верно, Дамело любит сладкое. |