Надеешься, что пленка боли и страха, переборка из тюрем и кладбищ отгородит твою преисподнюю от Кай Пача? Веришь, будто я не хлыну в мир, как только найду врата? Надеешься, геенна тебе покорится, малыш?
— Вперед, — шепчут за плечом Последнего Инки. — Это твой шанс.
— Не ходи, — останавливает другой голос. — Владыки не должны снисходить к голодным духам. Закрутят и разорвут на части.
— Иди! — уверенно командует третий. — На то и владыка, чтобы духами командовать.
За спиной индейца спорят и переругиваются те, кто привел его сюда. Обманом, сговором, потайными ходами извлек молодого кечуа из крепости, в которой тот заперся от мира, замуровал ворота и поднял мост. Всю жизнь Дамело Ваго избегал судьбы, для которой был рожден, тешил особое, непонятное простым смертным себялюбие. Отказывался от тщеславия и растил в себе веру, что получится прожить СВОЮ жизнь, а не жизнь Великого Инки. Самого великого, Инки-бога. Чтобы не увиливал, боги вытащили Последнего Инку из его кокона на режущий, опаляющий свет, который больше не рассеивают фильтры человеческого тела и разума.
Темпоритм жизни меняется, как будто кечуа перестал быть куколкой, проломил башкой сохлую кутикулу, вылез на свет божий и висит, цепляясь за пустую оболочку, почти такой же беспомощный и неподвижный, как был, но готовый сорваться в полет, едва окрепнут расправленные крылья. Давнишнее ощущение, позабытое, из детства, от которого ничего не осталось, совсем ничего, кроме пары-тройки скелетов в шкафу, выбеленных временем, нестрашных. Попытки напугать князя ада монстрами, а вернее, скелетами монстров, извлеченными из шкафов прошлого, смешны.
У этого нового Дамело, Дамело-имаго и зрение другое, и слух, и чутье. Ему и толпа видится иначе, обнажается каркас тайных страстей, которые лишь кажутся тайными, но на деле они общие: стремление добиться внимания высших сил и отомстить за обиды; подняться выше по телам павших в битве и затоптанных в давке; возделывать лишь свой сад, отняв воду у всей округи. От греховных помыслов теплеет вечно холодное тело толпы, словно гигантский змей впитывает небесный и подземный жар — и сходит, сползает сковывающий тело сон, тварь дирижирует собственным безумием, свивая и развивая кольца. Зверь-толпа рычит: ТЫ БОГ! Это значит: иди ко мне, будь моим, Дамело. Da me lo.
Толпа не удовольствуется малым, ее аппетитам позавидует любой монстр. Отдай все, что имеешь, позволь растерзать себя и сожрать. Зверь ненасытен, он весь — открытый зев и пульсирующий желудок. Чем накормить ее? Как превратить диких животных в послушное стадо?
— Любовью, — подсказывает мягкий, вкрадчивый голос за спиной. — Люби их, они этого ждут! — Медуза, как всегда, искушает, приманивает любовь.
Послушать ее и возлюбить? Кого? Тварь, у которой нет разума, зато есть глаза, которые жадно обшаривают, втягивают, которые сожрали бы тебя на расстоянии, если бы могли?
— Болью, — возражает второй голос, — тоже неплохо получится.
Бархатный тембр Горгоны сменяется стальным. Ангелы, сансоны небес, знают о боли всё. Наверное, из Первой получится хорошая жена, а может, и хорошая любовница: боль — самое сильное из всех чувств, сильнее любви. Во всех трех мирах нет ничего настоящее боли, поэтому владеть ею учатся все, в том числе и дети горнего света с их сомнительным милосердием и пугающей амнистией.
Владыка Миктлана слишком молодой бог, чтобы читать мысли, но он видит, как мысли Таты Первой складываются в логические цепочки, безукоризненные и блистающие, сковывая ангельский разум вдоль и поперек. Как зверь, стоящий с ангелом бок о бок, полагает: реально только то, что чувствуешь. Не то, что видишь, думаешь, знаешь, но то, что ощущаешь кожей, под кожей.
— Ну что? — в голосе ангела звучит недоумение. |