- И как это ты единственный самым умным оказался.
- Не знаю, в уме ли здесь дело. Это был скорее шанс. Или просто серия
совпадений: то, что я так лихорадочно искал, так упорно; то, что взгляд мой
случайно упал на эту человеческую тряпку; то, что я так много раз сам
чувствовал себя в этом городе тряпкой и, значит, хорошо мог понять того,
лежавшего под бледным осенним солнцем после холодной ночи на рынке или по
набережным. Откуда я знаю? В жизни все так запутанно... В этом случае важно
было откровение. От этого откровения я словно опьянел. Я вернулся к себе в
хлев, служивший мне студией, и попытался еще раз нарисовать человека, и потом
еще много раз рисовал его и таких, как он. Помню, нарисовал одного,
облокотившегося на окно своей мансарды, уставившегося в пустыню цинковых
крыш: одну лишь спину, но спину, исполненную печали и одиночества, потому что
- что' может быть чудовищнее, чем стоять перед тысячами зданий с миллионами
людей, а быть одиноким, словно первый человек? Нарисовал и нескольких
человек, одеревенело выпрямленных, натолканных битком друг к другу, с лицами
сонными и скучающими и усталыми, освещенных желтым светом метро, потому что
картина эта называлась "Метро", и они стояли так, набитые друг к другу,
безжизненные и безнадежные, словно погребенные в этом метро до скончания
века. Нарисовал и одну маленькую девчушку, стоящую на черной барже, - девочку
под развешенным на барже бельем, - ребенка, задумавшегося и с озабоченными,
как у взрослого человека, глазами. Нарисовал и пейзажи - много пейзажей, но с
людьми, улицу Сен-Дени - как темный и нечистый улей, с выстроившимися вдоль
стены вереницами проституток...
- Очень поэтично.
- ... другую улицу-улей у Рынка с муравейником из склоненных спин
носильщиков и зияющих дырами лавок, набитых мясом; картину "Пригород": одна
лишь длинная серая улица со слепыми задымленными стенами и с маленькой,
спешащей куда-то фигуркой вдалеке под низко нависшим сажистым небом; толкучку
с толпой бедняков-покупателей. И еще другие такие пейзажи, которые я уже
забыл и которые любил, и в которых, мне кажется, я сумел уловить нечто, что,
может быть, не постиг, но уже был на пути к постижению, и которые никто не
воспринимал как пейзажи и не хотел купить.
- Это меня не удивляет. Я тоже наверняка бы не купила такое.
- Но все это было подмечено, было верно. Это были просто куски жизни.
- Допускаю. Но зачем тебе такие куски? Что ты с ними будешь делать?
Страшного и печального в самой жизни предостаточно, чтобы мне его еще на
картине преподносить было нужно. Это все равно, что бередить рану, которая и
без того кровоточит.
- Ты не понимаешь.
- Я и не претендую. Говорю лишь, что' мне нравится, а что' - нет.
- То, что тебе нравится, я уже слышал. Пальмы и море. Но слушай, Марианна,
все это, - то, что я хотел запечатлеть в моих полотнах, - это были не только
те куски, которых, как ты говоришь, и без того предостаточно в самой жизни,
это были и куски от моего сердца или как сказать...
- Хватит. Ты мне надоел. Пойдем на Рынок - к твоим сюжетам и к супу.
- Mарианна, Mарианна, - продекламировал Робер, помогая ей слезть с
парапета. - Где ты, былая Mарианна, у которой, кроме супа, были и другие
интересы?
- Гусыня глупая - вот кто была та Mарианна. Человек много разговаривает
только, когда мало знает. А она, кроме книжек, ничего не знала.
- О, она была не столь наивна, как тебе хочется ее представить... И не так
глупа. Она просто многим интересовалась и о многом спорила, и думала не
только о супе.
Они пересекли бульвар и зашагали по Рю-дё-Пон-Нёв.
- Тебе не кажется, что ты меня обижаешь, непрерывно тыча мне под нос ту
Марианну? Или ты это сознательно делаешь, чтобы меня унизить?
- В таком случае, наверняка, я хочу унизить и самого себя, раз говорю не о
Робере-отрепье, а о том прежнем, который имел мужество что-то искать. |