Мать подошла к Алексею Кирилловичу, картинно, как мне показалось, воскликнула:
– Дядя, милый, вас ли я вижу?
И столь же картинно прижалась щекой к его щеке. Потом вынула из сумочки, голубой, под кожу, с огромными металлическими кольцами и металлическим же блестящим замком, носовой платок, обмахнула им глаза.
Наверно, это должно было означать, что она не на шутку растрогана встречей с дядей. И, разумеется, с дочкой.
Меня сразу же поразила ненатуральность, деланность улыбки, жестов, движений, даже ее вещи – пальто, шарф, все та же сумочка, сверкающая металлом, даже носовой платок, красный в синий горошек, испускающий резкий запах каких то крепких духов, – все это тоже казалось деланным, показным, как и ее голос, улыбка, манеры.
Может быть, я еще и потому так недоброжелательно, пристрастно отнеслась к ней, что внезапно неясное, еще самой мне непонятное предчувствие вдруг охватило меня, предчувствие, что эта чужая и схожая и несхожая с Лялей женщина в конце концов уведет Лялю за собой.
Я глянула на Алексея Кирилловича.
Он молчал, хмуря брови, уставясь на стакан со стынущим чаем.
Зато Ляля не сводила глаз с матери. А та не умолкала ни на миг, в то же время постоянно охорашивалась: то поправляла волосы, то сдувала с рукава платья невидимую пушинку. Она приподнимала тонкие, хорошо выщипанные брови и снова спрашивала Лялю:
– Как же ты меня сразу не узнала, девочка?
Ляля виновато вздохнула.
– Или я так постарела и подурнела, что меня узнать невозможно?
– Что ты, мама! – с горячностью возразила Ляля. – Ты прекрасна!
Она выпалила эти слова мгновенно, что называется, на одном дыхании, и не только сама мать, но и мы с Алексеем Кирилловичем поняли: как Ляля говорит, так и думает.
Мать улыбнулась, светлые глаза ее просияли.
– Спасибо, детка. Если бы ты знала, как я по тебе соскучилась!
– Оно и видно, – не выдержал Алексей Кириллович. – Десять лет слыхом о тебе не слыхали, наконец через десять лет появилась, соизволила…
Она повернула к нему голову. У нее был точеный, правильный профиль, линия лба плавно переходила в линию носа, прямого, со вздрагивающими ноздрями, верхняя губа чуть чуть нависала над нижней, и эта крохотная неправильность нисколько не портила ее, а, напротив, делала лицо еще привлекательней.
Ей хотелось казаться очень искренней, но, главное, ей хотелось нравиться всем нам: не только Ляле, но и дяде и даже мне.
Часто взмахивая ладонью с растопыренными пальцами – под светом лампы блестели ярко малиновые, похожие на конфеты ногти, – она утверждала:
– Дядя, милый, прошу вас, не говорите так, вы же многого не знаете…
– Как же, не знаю, – пробормотал он.
– Да, не знаете. – Она повысила голос. – Я тосковала по Лялечке все годы, я себе места не находила. Но что я могла поделать против любви? Я была бессильна.
– Хочешь чаю, Верочка? – спросил Алексей Кириллович.
– Чаю? – Она рассеянно оглядела стол. – Ах да, чаю. Нет, дядя, не хочу. Прошу вас, выслушайте меня, и ты, Лялечка, тоже слушай.
Я встала из за стола. В конце концов, чужим людям вовсе не обязательно присутствовать при встрече родственников. Но Алексей Кириллович властно приказал мне:
– Куда вы? Сидите…
И Ляля схватила меня за руку:
– Тетя Ася, я вас никуда не пущу.
Лялина мать улыбнулась.
– В самом деле, побудьте с нами, пожалуйста.
Подвижное лицо ее то и дело меняло выражение: то становилось грустным, то вновь оживлялось.
– Любовь обрушилась на меня, как лавина в швейцарских Альпах.
– Ты была в швейцарских Альпах, мама? – спросила Ляля.
– Нет, я читала. |