И точно стены Кремля, башня Ивана Великаго, стены и купола Успенскаго собора и Василiя Блаженнаго впитали, вобрали въ себя и сохранили эти молитвенно чистые возбуждающiе на подвигъ любви звуки и теперь излучали ихъ непостижимымъ образомъ среди людей, отъ Отечества своего отрекшихся.
Можетъ быть, только инородцы и жиды, — этихъ было особенно много въ толпе и на трибунахъ, — да зеленая комсомольская молодежь ничего не чувствовали, кроме недоуменiя и злобы. Все остальные, закоренелые, матерые коммунисты изъ продавшихся власти интернацiонала Царскихъ генераловъ, изъ ученыхъ, профессоровъ и чиновниковъ, изъ старыхъ рабочихъ, видавшихъ и знавшихъ иныя времена и порядки, почувствовали, какъ где-то далеко внутри ихъ должно быть тамъ, где все-таки есть душа, которую они отрицаютъ, что то вместе съ непроизвольными слезами поднялось и смутило ихъ. И стало казаться, что вотъ эти самые звуки, съ детства святые и священные, съ детства дорогiе, ибо въ нихъ отражалось Отечество, великая и могучая Россiи, именно они то и вызвали эти неудержимыя, неукротимыя слезы, остановить которыя никто не могъ.
Тяжелые вздохи и всхлипыванiя раздавались вокругъ Чебыкина. Гимнъ кончился. Въ наступившей на мгновенiе тишине кто-то громко, съ тяжкимъ вздохомъ произнесъ:
— Что потеряли то!
И сейчасъ же раздалось мощное: — «пумъ, пумъ, пумъ» и съ неба полились четкiе звуки прекраснаго оркестра:
А между темъ здесь эти слова были величайшимъ святотатствомъ, более того — государственнымъ преступленiемъ, крамолой. Чекисты старались поднять застекленные слезами глаза къ небу и разглядеть техъ дерзновенныхъ, кто тамъ въ небесной вышине — и какъ! — смелъ играть.
Гимнъ былъ проигранъ три раза. И когда въ третiй разъ смолкли его торжественные, мощные звуки, слезы стали течь медленнее, пароксизмъ плача, ибо что же это могло быть, какъ не болезненный припадокъ? — сталъ проходить и люди очухались.
Тогда рискнули взглянуть вверхъ.
Чистая синева была въ небе. Золотыми пузырьками струились въ немъ солнечные отблески, ходили вверхъ и внизъ въ затейливой игре.
Ни естественнаго, какого-нибудь тамъ что ли воздушнаго шара, ни сверхъестественнаго — ангеловъ, трубящихъ въ трубы, тамъ не было. Чистое, октябрьское, Московское небо, сiянье полуденныхъ солнечныхъ лучей и въ немъ купола старыхъ церквей Кремлевскихъ — больше ничего.
Но даже на трибуне, где собрался махровый цветъ людской лжи и наглости, поняли, что теперь нельзя, ибо совершенно безполезно, продолжать речь о достиженiи «пятилетки», о победе коммунистовъ въ Германiи, о финансовомъ крахе Англiи и о раболепстве передь большевиками Францiи. Неубедительны и смешны показались бы теперь эти слова.
Было приказано расходиться.
Толпы шли колоннами и нестройными группами. Въ нихъ каждому хотелось говорить, обсудить, что же это въ самомъ деле произошло, какъ и кемъ могло быть все это сделано? Но говорить никто не смелъ. Секретные агенты, какъ никогда, были внимательны и шныряли повсюду и каждый въ каждомъ виделъ врага, шпiона и доносчика. Страненъ былъ видъ этихъ тысячныхъ толпъ, двигавшихся по Москве въ гробовомъ молчанiи. Зимнiй день клонился къ вечеру. Румяная заря горела надъ городомъ. Отъ земли поднимался туманъ. Въ немъ призраками, вышедшими изъ могилъ мертвецами, казались все эти люди, расходившiеся по своимъ конурамъ.
Въ совете народныхъ комиссаровъ было собрано чрезвычайное совещанiе. Ничего таинственнаго ни въ слезахъ, ни въ гимне найдено не было. Оркестръ былъ спрятанъ где-то на башняхъ. Можетъ быть, даже его игру передавали по радiо, усиленному громкоговорителемъ. Въ толпу были пущены слезоточивые газы. Кто установилъ этотъ оркестръ или радiо-аппаратъ, кто пустилъ газы — должно было установить Гепеу.
Начались обыски и повальные осмотры Кремля со всеми его закоулками и тайниками. |