|
– И это на твоем языке, – уточняю я.
Стелла бормочет что-то неразборчивое. Это точно не английский. Она смотрит на Ирину, и я вижу, как ее лицо меняется. Морщины разглаживаются, глаза начинают блестеть. Она будто преобразилась, похорошела.
– Blanka jan? – срывается у нее с губ. – Im gandz.
– Что это значит? – спрашиваю я резко. – Что ты ей сказала? – Я так хотела, чтобы Ирина увидела Бланку в Стелле, но теперь, когда это наконец произошло, меня охватывает страх.
– Это ее детский прозвище, – отвечает Ирина шепотом. Затем ее голос становится нежным, напевным, убаюкивающим. При мне он ни разу еще таким не был. Это голос матери, которая говорит только со своим ребенком. – Iskapes da du yes.
– Yes yem, – отвечает Стелла, глядя на Ирину, будто никого больше нет в комнате, и ее голос больше не похож на детский. – Mamia, yes yem.
На лице Ирины – радость и изумление, словно она и сама почувствовала ту тайную сладость, что скрыта в самой сути бытия. Она притягивает Стеллу к себе, обнимает и шепчет ей одни и те же слова, снова и снова. Не нужно знать язык, чтобы понять смысл: «Моя девочка, моя девочка, моя девочка».
Я отступаю. Мне неловко мешать этой сцене – она слишком личная, слишком сокровенная. Я не знаю, куда себя деть. Сесть? Не стоит. Я отхожу в угол комнаты и замираю там. Теперь я – чужая. Лишняя на этом празднике жизни. Теперь у Ирины есть дочь. Мне становится дурно. Я никогда не задумывалась о том, что будет дальше. Моей единственной целью было убедить Ирину, что Бланка здесь, внутри Стеллы. Какая же я глупая. Даже не подумала, захочет ли Ирина вообще изгонять свою дочь из чужого тела, когда они снова встретятся.
Теперь я ясно понимаю: Ирина никогда не отпустит Бланку. Да и с какой стати? Несправедливо, что душа ее ребенка забрала тело моего. Но ведь несправедливо и то, что Бланка потеряла дом, отца, все, что было ей дорого, и оказалась на чужбине. Может, это и есть равновесие? Компромисс, который жизнь посчитала честным.
Я отступаю еще дальше, к французским дверям, пока Ирина что-то еще шепчет Стелле и обнимает ее. Она то отстраняется, чтобы взглянуть ей в глаза, то снова прижимает к себе, словно не может выбрать, какое из этих удовольствий слаще.
Я выскальзываю из дома. Больше не смогу приходить сюда, думаю я. Они даже не пытаются меня остановить. Никто не спрашивает, куда я. Я исчезаю, словно меня никогда и не существовало.
Когда я снова оказываюсь на старой железнодорожной линии, живот пронзает острая боль. Матка – эта ненужная, позабытая часть меня – будто бы скручивается тугим узлом. Я сгибаюсь пополам, задыхаясь от внезапного приступа. Стелла… она теперь для меня потеряна. Все это время я верила, что, убедив Ирину в своей правоте, найду в ней союзницу. Но, конечно, она захочет помочь только Бланке.
Усилием воли заставляю себя пойти к станции метро. Я должна добраться до больницы и покормить Луну. Это единственное, что еще имеет значение, единственное, что могу сделать только я. Там можно будет выпить чашку чая, съесть бутерброд. Мне нужно нормально питаться, чтобы было молоко. Я видела, как Ирина вязала, спасаясь от скорби по Бланке: петля за петлей, стежок за стежком. Беру с нее пример. Делаю шаг, потом еще один.
У стойки регистрации в отделении интенсивной терапии для новорожденных я вижу новую сотрудницу. Она хмурится, когда я пытаюсь отметиться в журнале посещений.
– А вы кто?
– Мама Луны, – отвечаю я.
Ее брови взлетают вверх.
– Странно… По данным системы, мама Луны уже зарегистрировалась.
Ее взгляд снова устремляется на экран компьютера, но я не жду объяснений и бросаюсь к окну, за которым видна палата интенсивной терапии. |