|
В год моего тринадцатилетия мы поехали в лес Дин. В то утро я проснулась с болью в животе. И когда мы с Эдит шли по лесу – она впереди с биноклем, а я сзади, – низ живота по-прежнему неприятно тянуло. А когда заболела еще и грудь, я догадалась, что со мной происходит. Я смотрела на узкую спину Эдит, и мне очень хотелось спросить: «А когда у тебя начались месячные? И как ты поняла это?»
Но я промолчала. Эдит была слишком требовательна к словам. Она не позволяла себе тех выражений, которые слышала в детстве, в шахтерском поселке Ланкашира. Получив стипендию в Оксфорде, она раз и навсегда избавилась от северного акцента и больше не называла вечерний прием пищи «чаем». Я понятия не имела, каким словом она бы обозначила месячные, и не хотела выглядеть в ее глазах грубиянкой.
Внезапно Эдит резко обернулась и прошипела:
– Перестань топать! Всех птиц распугаешь!
– Мне нехорошо.
Эдит редко смотрела мне в глаза. Ее взгляд обычно скользил мимо, словно она ждала, пока появится кто-нибудь поинтереснее. Она тяжело вздохнула:
– Что с тобой?
Рядом с матерью я всегда старалась держаться спокойно – слишком хорошо знала, как легко вывести ее из себя, и боялась этого. Но в тот день меня раздражало все – по коже будто бы бегали крошечные насекомые, мешая мыслить здраво.
– Мне это все надоело. Скука смертная.
Лицо Эдит мгновенно вспыхнуло румянцем.
– Тогда возвращайся в коттедж.
Я поежилась.
– Одна?
– Давай-давай, кыш! – прошипела она и нетерпеливо махнула рукой, отгоняя меня, как назойливую муху. Я побежала.
До коттеджа было несколько миль по дороге, а я еще и свернула не туда и удлинила путь. Когда я наконец добралась, зашла в туалет и разделась, то увидела, что у меня все трусы в крови. Я спрятала их к себе в чемоданчик и надела чистые. Эдит, вернувшись, вела себя так, будто ничего не произошло, и я тоже не сказала ни слова про месячные. Может, она бы и не разозлилась, но точно отреагировала бы резко и грубо. Поэтому первое время я складывала туалетную бумагу в несколько слоев и обходилась так, а потом мы вернулись в Оксфорд и я приноровилась таскать прокладки из ее тайника под раковиной.
В следующем месяце боль оказалась такой сильной, что я не пошла в школу. В тот год Морин заглядывала к нам всего раз в неделю, и как раз выпал ее день. Она зашла ко мне в комнату и увидела, что я лежу, свернувшись калачиком, и держусь за живот.
– Месячные? – спросила Морин, сочувственно кивнув. Она принесла мне стакан воды, смочила полотенце и отерла мне лицо. Потом открыла окно и велела мне высунуть голову, хотя там лил дождь. Я вдохнула свежий воздух полной грудью, и боль притупилась. Но на душе стало тяжело. Если все так просто и довольно стакана воды, влажного полотенца и открытого окна – почему мать не смогла мне помочь?
– Нет, у нас не было ничего общего, – отвечаю я на вопрос доктора, скрестив руки на груди.
– Может, мы еще вернемся к вашей матери. Скажите, а у Стеллы случались такие вот приступы паники с Бланкой?
– Нет, для них не было повода. Бланка исполняла все ее «хотелки», – отвечаю я. Хотя и я их всегда исполняю. Неужели рядом со мной, родной матерью, Стелле настолько тревожно, что она срывается? Я нервно царапаю кожу на руках.
Доктор Бофор берет с тумбочки флакончик лосьона и протягивает мне.
– Возьмите, это для рук. Крутой нрав матери так вас ужасал, что вы поклялись воспитывать Стеллу иначе. Вот только если взрослый всегда спокоен, это пугает не меньше. Чувствительный ребенок всегда чувствует, когда за внешним спокойствием прячутся гнев и боль.
– Все совсем не так, – возражаю я. Кажется, я правда расцарапала кожу – теперь ее жжет от лосьона. – Давайте я вам расскажу про прошлый приступ Стеллы, и вы поймете, что ни один родитель не пожелал бы такого. |