"Твой путь! - говорил Робер. - Ты идешь по доске, перекинутой через
пропасть, а воображаешь, что это половица в уютной комнате. Как только ты
поймешь свое заблуждение, ты сорвешься". Да. Сейчас я действительно
балансирую на доске над пропастью. Но тогда?..
Тогда... Что поделать, если я больше всего на свете боялся одиночества?
Возможно, это болезнь. Фобия. Бывает ведь агорафобия - страх перед
открытым пространством, и для человека, который заболеет этим, невыносимо
трудно даже переходить через улицу, а тем более идти по полю. Мало ли
какие навязчивые, непреодолимые страхи преследуют иногда людей! Есть люди,
которые боятся воды, темноты, кошек, лифтов - чего угодно. Я знал в лагере
одного человека, который больше всего боялся, что его похоронят заживо, -
в детстве он наслушался страшных рассказов о летаргии... Да... Жан
Ламарден, высокий, долговязый, с бугристым черепом. Я помню, как он
повернулся ко мне, проходя по бараку вместе с другими, чьи номера только
что были названы по лагерному радио, и прошептал: "Ну, из газовой камеры
живым не выйдешь, это уж наверняка!" Я только минуту спустя понял, что
означали эти последние слова: его не похоронят живым. Меня даже озноб
прохватил - радоваться газовой камере... о боже!
Так вот - я боялся одиночества, и тогда, в 1945 году, это, пожалуй, уже
приобрело характер фобии. Наверное, этот страх нарастал постепенно. Уход
отца, а потом смерть матери впервые заставили меня ощутить одиночество. Я
ненавидел Женевьеву, потому что мать говорила о ней плохо, но мне было так
тяжело одному, что я перебрался жить к отцу. Конечно, это дело другое.
Когда мать умерла, мне еле исполнилось десять лет. Но и то правда, что за
время болезни матери - а она болела долго - я стал очень самостоятельным,
научился и наше несложное хозяйство вести и подрабатывать при случае. Я
мог бы, вероятно, и сам прожить, но не решился. И конечно, все это было к
лучшему. Отец и Женевьева очень обо мне заботились, и, если б не они, я бы
не получил настоящего образования. Разве я мог бы мечтать о медицинском
факультете, если б не помощь Женевьевы? Правда, к этому времени и отец
начал неплохо зарабатывать, открыл маленькую шляпную мастерскую... Но
главное - Женевьева. Мне было стыдно вспоминать, как я плохо думал о ней
раньше. Впрочем, она все понимала, отец был прав, и это она тоже поняла.
После второй войны одиночество было страшнее. Правда, и оно скоро
кончилось, но я с ужасом вспоминаю те летние месяцы 1945 года, когда я
ходил по Парижу один, без Валери, все время думая о ней, зная, что она
тут, рядом, в нашей комнате на улице Сольферино, а я даже постучать к ней
в дверь не имею права: она там с другим... Странно, меня почти не мучила
ревность, я слишком страдал от одиночества. Не было ни Валери, ни Робера,
они отошли от меня, у нее был Шарль, у него - Франсуаза, а я остался один,
совсем один. И это было невыносимо страшно и тяжело, я не мог один.
Да, в лагере не было одиночества, потому что там был Робер. Если б я не
встретился с Робером, все пошло бы иначе в моей жизни, совсем иначе. |