.. до
этого утра, последнего утра перед войной... Все-таки почему мне кажется,
что я был у Робера? Ведь я же не ездил в Париж...
"Поищем какой-нибудь участок. Надо бы отдохнуть, так нельзя, все может
плохо кончиться..."
Что это? Как причудливо перескакивают мои мысли! И опять - какое яркое
воспоминание...
Узкая, крутая уличка Лозена в Бельвилле, серый, пасмурный день, холодно
- мне холодно, я в изношенной куртке, слишком короткой, синие руки нелепо
торчат из рукавов. Я стучу зубами, но не от холода, я его почти не
замечаю, а от волнения, от горя и недетской тоски. Я стою на пороге бистро
"Под золотым орлом", а вокруг, напирая на меня, толпятся какие-то люди, я
их совсем не знаю, да и почти не вижу, мне не до них. Я вижу одного отца,
и то сквозь туман слез, его лицо расплывается и дробится, я отчаянно
кричу, обращаясь к этому далекому, смутно видимому лицу: "Папа, ну я тебя
прошу, идем домой! Я тебя очень прошу! Я без тебя не могу вернуться!"
Кто-то сочувственно и насмешливо басит: "Вот разоряется малец, даже сопли
пустил!" Я машинально вытираю нос рукавом куртки и снова кричу: "Папа, ну,
папа!" Мое плечо упирается в чей-то мягкий дряблый живот; вдруг этот живот
начинается бурно колыхаться, и над моей головой раздается визгливый крик:
"Негодяй, иди домой, что ты ребенка мучаешь!" Я запрокидываю голову и вижу
отвисший прыгающий подбородок, широко разинутый щербатый рот, обмазанный
по краям ярко-красной помадой, соломенно-желтые пряди волос, торчащие
из-под залихватской сиреневой шляпки, и мне становится страшно и противно.
"Папа, - говорю я совсем тихо, и он, конечно, не слышит меня в этом шуме и
гаме, - папа... я... тогда я лучше умру..." И мне вправду хочется умереть
- так все тяжело, и я даже не успел сказать, что мама заболела, очень
заболела, и я с ней один и не знаю, что делать, и теперь этого уже не
скажешь, все шумят и кричат, а ведь я совсем не хотел устраивать скандала,
я только хотел, чтобы отец пошел со мной и помог маме, но когда я увидел
его лицо, то потерял голову от страха и горя и начал кричать. Еще с порога
я увидел отца рядом с Женевьевой за стойкой и вдруг понял: он совсем
чужой. Он не сердился ничуть, он приветливо улыбнулся мне, но я понял, что
ему совсем не до меня, а так никогда еще не было, и до этой минуты я никак
не мог понять, что отец бросил нас с мамой, что он совсем ушел от нас, а
теперь я все понял и ничего не мог с собой поделать, так мне стало
больно...
Эту сцену я не любил вспоминать, но всегда помнил - конечно, в общих
чертах, довольно смутно, мне ведь тогда и семи не было. Я, например, почти
сразу потерял из виду Женевьеву и вообще толком не разглядел ее: высокая,
худая, волосы рыжие, а лицо... Мне было не до ее лица, я на отца глядел:
какой он ласковый, молодой, веселый - и совсем чужой мне. А теперь я вижу,
что Женевьева все время так и стояла за стойкой, не шевелясь, и лицо у нее
было хорошее и грустное, и она смотрела то на отца, то на меня... Как
странно перемешиваются у меня чувства: тогдашняя детская обида, боль, гнев
- и теперешняя спокойная печаль. |