Вот оно, ваше мертвое
солнце, проклятые мещане!
"Почему он проснулся так рано? Что с ним? Нет, так нельзя, я не должен
спать, он один не справится... Надо быть всегда начеку, это может
кончиться катастрофой. Ах, черт, что это? Зачем ему вспоминать о лагере?
Не надо..."
Минуту назад я думал, что сойду с ума. Но, видимо, моя психика теперь
включает воспоминания, как защитное устройство. Это страховка. Очень
остроумно устроила природа: подсовывает мне прошлое, любое прошлое, чтоб я
мог позабыть о настоящем... Но как быстро, лихорадочно быстро сменяются
самые разные картины! Сначала мелькнуло лицо Констанс, юное, светлое,
задумчивое. Потом вдруг передо мной возникла ржавая колючая проволока, а
на ее фоне - черное от щетины, грязи и усталости лицо с провалившимися
сумасшедшими глазами. Это лагерь военнопленных поблизости от Арраса, и
парня я знаю - это бельгиец Леклерк, он потом погиб во время нашего
неудачного побега. Я не помню, почему он вначале не получал посылок
Красного Креста, но голодал он очень. Я сую ему краюшку хлеба и кусок
сыра. Он прерывисто вздыхает, и на глазах его проступают слезы. "Спасибо,
дружище", - хриплым шепотом говорит он и отходит, волоча по сырой земле
ногу, обмотанную почерневшим бинтом.
Ну, вот и лагерь исчез. Светлое, ясное солнце детства светит над парком
Бютт-Шомон, отражается в тихой зеленой воде озера. Мы, ватага мальчишек,
сидим на теплых белых камнях и блаженно жмуримся от весеннего солнца.
Отсюда, с высот Бельвилля, нам виден чуть ли не весь Париж в голубой
апрельской дымке. Невдалеке блестит широкая полоса канала Сен-Мартен, а за
ним дымят и грохочут вокзалы - Северный и Восточный; дальше уходят в гору
улички Монмартра, такие же крутые и узкие, как здесь, в нашем Бельвилле;
на самой вершине холма сияет белоснежный храм Сакр-Кер. Видны и Сена, и
Эйфелева башня, и Триумфальная арка. Нам по одиннадцати-двенадцати лет, мы
наслаждаемся весной и свободой и лениво спорим о том, кто толще - мясник
Жерар с улицы Лозена или дядюшка Сиприен, владелец бистро на улице Симона
Боливара. Большинство держится того мнения, что дядюшка Сиприен потолще за
счет брюха; некоторые говорят, что нельзя учитывать одно брюхо, а
загривок, руки и ноги у мясника куда внушительней. Мне спорить об этом уже
надоело, и я растягиваюсь навзничь на разогретых солнцем камнях...
Безмятежное счастье, кусочек светлого и доброго, безвозвратно исчезнувшего
мира!
И мне становится очень грустно, когда гаснет ясное солнце далекой весны
1925 года и откуда-то наплывает пестрая хаотическая масса лиц, вывесок,
деревьев, дорожных знаков, книг, птиц, лестниц - да, какая-то полутемная,
выщербленная, остро пахнущая луком и кошачьей мочой лестница, ведущая кто
знает куда, я не могу вспомнить, да и вспоминать некогда, я уже на улице,
в каком-то тихом тупичке, там старые ветвистые деревья и густые шапки
зеленого плюща на серых каменных оградах, и дети играют в "классы" на
тротуаре, а я опять в другом месте, на шумной пыльной улице, кажется, эта
Пасси, только давнишняя, лет тридцать назад, вывеска "Франсуа Мишоно -
король подметки" с лихо нарисованной туфлей роскошно-алого цвета, и еще
вывеска "Специальность - обеды за семь франков". |