Изменить размер шрифта - +

— Никакого «мы» больше не будет, — безжалостно отвечает Джон. — Будешь ты и будет он. Отдельно. Эта отдельность вас и убьет. Вы заплатите самую высокую цену, чтобы откупиться от своей свободы.

— Почему это? — ершится Эми.

— Вам она не нужна. Свобода никому не нужна. — У Джона кривится рот, и кадык дергается, точно приходится глотать горькое лекарство. — Свобода — шлюха. Из тех, кого все хотят. И пока ее нет, кажется, нет ничего лучше нее, за нее ты заплатишь любую цену. Потом ты ее получаешь и не знаешь, как откупиться. Откупаешься — и остается чувство, словно в тебе что-то сломалось, но ты отказываешься это чинить.

— Обычное дело. Денег нет, вот и не чиним, — смеюсь я. — Ты пришелец, Джон. А мы, земляне, постоянно ходим поломанными и ждем, пока оно само зарастет, рассосется или просто отвалится. Так что и нигредо ваше, которым твоя семейка народ пугает, поболит и отвалится.

Не помню, что я еще мел. Надо было как-то оттащить близнецов подальше от правды, которой Джон накормит их до отвала, дай ему волю. Правдоруб масонский. Он что, не знает: есть чувства, которые нельзя открывать, точно ящик Пандоры? Как только ты признаешь существование своей боли, она вытянет из тебя все соки. Ты жив, пока пребываешь в неведении. Однако Джон из тех, кто не дает ране затянуться, зудя и периодически воспаляясь, — ему хочется расковырять больное, взрезать, вычистить, зашить и жить безмятежно. Как будто душевные раны — это чирьи, сучье вымя, только и ждущее, когда его вскроют, чтобы зажить.

— Будет, Ян, будет, — похлопывает меня по руке Эмилия. — Джона ты не убедил, ты даже себя не убедил. Хотя этот спич даже красивее прошлого.

Что она имеет в виду под прошлым спичем? Утренний разговор, когда я в втирал Эмилю: все будет хорошо и все у нас получится? Вчерашний, когда пел то же самое другими словами — или теми же, на тот же мотив, с другой цифры?

— Зато меня он убедил, — тихо, но твердо отзывается Эмиль. — Я буду пробовать. И извини, Эми, мне все равно, выживешь ты или нет. Я. Буду. Пробовать. Каждый сам за себя.

Вот это да. Я и не рассчитывал, что Эмиль поймет мой ужасный намек: брось сестру. Оторви ее от себя и оставь на милость безжалостного мира, разорванную, истекающую кровью, впервые в жизни не знающую, кем командовать, перед кем выпендриваться, за кого биться. Пусть бьется за себя, а тебя… тебя пусть оставит мне. Теперь я буду биться за тебя, против всего света и против родных братьев и сестер, включая тех, кого мы знать не знаем.

Я мечтаю вырвать Эмиля у клана. Мне не нравится, что никому из Кадошей, ни старшим, ни младшим, ни частицам эликсира, ни операторам-мистагогам их собственная жизнь не принадлежит. Они все — часть семьи, клетки ее организма, у них родовое сознание, как в доисторические времена, у них нет «Я», которое бы торчало в центре мира, словно больной палец, они отдают себя семье, каждый по-своему: кто свой ум гения-администратора, как Лабрис, кто свое высоколобое безумие, как Ребис, кто свою нерассуждающую силу, как Джон.

А если отмести вуду-шмуду, которому род Кадошей предается на протяжении, страшно подумать, трех веков, что останется? Банальная мечта зарвавшегося гордеца: взрастить в себе самость, стать богом, — это и есть задача Ребиса, взявшего себе кличку авансом, не достигши вожделенного рубедо, конца Работы с большой буквы «р»? Вряд ли. Кадошу — нет, всем Кадошам — этого мало. Род хочет вырастить на своем стволе новую, божественную ветвь. Если богом станет один, его побеги образуют пантеон. Оттого и не жалеют Кадоши уже рожденных детей, что рассчитывают на новых, лучшего качества, рожденных из яйцеклеток и сперматозоидов первого божества в роду.

Быстрый переход