Не зря же двуполый Ребис наделен и тем, и другим, хотя наверняка стерилен, точно мул или лошак.
Не знаю, на что похожи боги, которыми станут грядущие Кадоши, поправ железной пятой смертных предков. Может, они — новый многорукий Шива Натараджа, танцующий неистовую тандаву, стоя на издыхающем невежестве? И так же не замечают, что полученное знание, как и вся их божественная дискотека, разрушает мир?
От подобных мыслей чувствуешь себя богоборцем, что ходит с верующими бок о бок, мягко, но решительно направляя их в русло неверия. Или не мягко, а жестко. Самым жестким способом из всех существующих.
— Ты… — выдыхает Эми, а на второе, третье, десятое слово ее уже не хватает. Она могла бы кричать часами, разъясняя брату, что тот предал ее, убил, словно Каин Авеля, отнял стремление выжить, потому что для чего ей выживать, для кого — после такого?
Джон берет Эмилию за руку и обращается к Эмилю:
— Ты прав.
Вот это да еще раз.
— Придется выбирать, — это уже к Эмилии, онемевшей, окаменевшей от горя и изумления, — умереть ли вам обоим, потому что аорта разорвана, а пуповина не перерезана, или выживать поодиночке, забив на то, выживет ли другой. Я прошел через это, но мне было легче. Джин со мной никогда не разговаривала.
Немой калечный паразит на твоем теле — что можно испытывать к нему, кроме ненависти? Мы так и думали, что Джон ненавидел Джин. Оказывается, не все так просто.
Выжившая жертва грядущих богов, стойкий оловянный солдатик, выплавленный тропическим солнцем, не сказал ни слова всю дорогу до дома. Разговоров о наболевшем не хотелось никому: каждый из нас погрузился в размышления о своем. Все мы думали о разном, у нас больше не было единого-неделимого «своего». И знаете что? Разобщение меня обрадовало. Чем раньше мы перестанем быть единым целым, чудовищем о четырех спинах, тем лучше для нас.
Дома мы сразу же отправили близнецов за покупками в деревню. Там к ним привыкли, разговаривали медленно, смотрели с материнской нежностью и норовили сверх купленного угостить какой-нибудь сладостью. Филиппинские сласти дрянь невыразимая, но Эмиль и Эмилия охотно ими лакомились, посыпая себя крошками рисовых кексов путо пао или слизывая с пальцев клейкий рис каламай. А когда я шепотом спрашивал, почему бы им не пойти домой и не попросить Джона приготовить простую, честную кашу-размазню, хихикали и пачкались до ушей.
Пусть пройдутся и хоть немного восстановят мир в душе. А я тем временем поговорю с Джоном. Сверим наши часы, которые отсчитывают последние дни перед операцией.
— Джон, ты уверен, что того мужика в баре подослал Кадош?
— Уверен, что нет.
И снова вот это да. Похоже, за перетряхиванием скелетов в шкафу безумного ученого я позабыл о скелетах в шкафу самого Джона.
— А кто же прислал… подарочек?
— Человек из моего прошлого. Его не интересуют близнецы.
— А что интересует? И как ты узнал, кто это?
— Он назвал меня Нигредо. После клиники я сам себя назвал Нигредо. Ненадолго. В Европе я жил по документам на имя Сола Нигредо.
А, понятно, Сол Нигер, черное солнце, символ, понятный своим. Какие «свои» могли завестись у Джона-Сола в Европе? Я представляю себе совсем другого Джона, не того, каким он себя выказал при первой встрече — мажором, совершившим величайший для мажора подвиг — дауншифтинг. Что, если он никогда не был мажором, а был никем, средним звеном пищевой цепи в городских джунглях? Что, если Джон до переселения на острова прошел все круги асфальтового ада?
— Я слышу, как вскипают твои мозги. Прекращай меня жалеть, — морщится Джон. — Да, я не был золотым мальчиком, но и в баках не рылся. Дядя меня вполне прилично кормил. |