Изменить размер шрифта - +
И никогда не будем счастливы по-настоящему.

Молча перебираю плоды на прилавке, неведомые, как наше будущее. Эмилия знает: я уйду — так же неотвратимо, как ночь сменяет день.

— Зато, представляешь, у нас появятся собственные дурные наклонности! Ты станешь патологическим обжорой, а я пьяницей, — смеется Эми, глядя, как я пробую очередное местное лакомство и слегка кривлюсь от ненавистного вкуса холодной манки, которым оно меня радует. — Я возненавижу собственное тело, начну глушить его вопли алкоголем, а ты попытаешься дать себе все, в чем отказывал раньше, и скоро разъешься в шарик на тоненьких ножках. Мы станем уродливыми, обычными и…

— …счастливыми, — заканчиваю я. — Ты боишься счастья, Эми. Кончай паниковать.

На самом деле паника Эмилии — наша общая паника, она разгоняется и разгоняется по нашей нервной системе, словно вагончик по русским-американским горкам, зависая на доли секунды на пиках, чтобы сорваться вниз в визге и грохоте, мы летим с нею, окруженные ею, внутри нее с единственной мыслью в голове: все, конец! И, может быть, хотим, чтобы это было все, и ничего больше не было.

Триггер еще не запустился, мы не хотим кончать с собой, спасибо большое. Слышны лишь первые звоночки: заинтересованность в том, что же, что же составляет вечную притягательность нигредо, отчего вместо того, чтобы идти на свет, мы забиваемся все глубже и глубже во тьму. Отчего вскрывать, мучить, не давать зажить своим и чужим ранам кажется правильным и праведным, а утешать и утишать представляется уделом жалких обывателей. Жалких смертных обывателей. Откуда-то возникает ощущение, будто мы с Эмилией рождены для великого дела, но собираемся забыть о нем ради нескольких лет или даже месяцев, проведенных со своими хахалями. Это как сделать татуировку на самом видном месте (на лбу?): «Я принадлежу Яну (Джону)» и выставить себя на посмешище на всю оставшуюся жизнь.

Ощущение не проходит и по возвращении на берег, в бунгало Джона. Где меня встречает хитрая рожа Яна и нехорошая собранность Джона.

— Сандаан позвонил? — спрашивает Эми, выбирая из всех причин самую долгожданную и пугающую.

— Нет. — Джон не двигается с места, но отчего-то кажется, что он переминается с ноги на ногу в детском смущении. — Нам надо поговорить, пока он не позвонил.

— О чем? — Эмилия подталкивает меня локтем: садимся за стол. Мысль о том, что скоро эти тычки прекратятся, внезапно болезненна.

Широкий уродливый стол летней кухни, за которым мы едим и готовим, завален покупками и подарками. Местные любят приносить все, что растет вокруг самосейкой и о чем белые понятия не имеют: это можно есть. Честно говоря, я не уверен в съедобности некоторых даров природы. Меня так и не хватило на то, чтобы попробовать балют. Зато Джон и Ян трескают утиных зародышей за милую душу, лихо опрокидывая в себя надбитые яйца, точно оперные певцы перед распевкой. Вот и сейчас они первым делом отыскивают пакет с балютом и заводят долгоиграющий спор насчет идеальной приправы к этой гадости.

Мы сидим и скромно помалкиваем, понимая: парням надо пособачиться, отдышаться и заговорить о Том Самом.

— В общем… — После второго балюта, щедро залитого пивом, Ян решается. — В общем, нам надо составить план усмирения Кадоша.

— Да что ты говоришь! — всплескивает руками Эмилия. — А то мы не знали!

— Я рассчитывал, что вы и не узнаете, — подает голос Джон. — Я же собирался его пытать, зачем вам знать такое?

— И как бы он нас оперировал после пыток? — изумляюсь я.

— Есть такие пытки, после которых тело ничуть не слабее, чем до. Некоторые виды стимуляции, то есть боли делают человека сосредоточенным и энергичным, — сухо отвечает Джон.

Быстрый переход